Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Меня разморило от солнца, я уснул головой на гладком, горячем плече Педера, и мамин голос доносится издалека: — Всё, мальчики, вы мне больше не нужны! — Когда я открываю глаза, она катится прочь из яблоневой тени, может, повизгивание шин и разбудило меня. — Дай посмотреть! — кричит Педер и тоже вскакивает. Но мама смеётся и качает головой: — Нет, только когда закончу! — Мама собирает этюдник и сворачивает к дому. Она закончила работу с нами, но не с картиной. Этим летом она так и не была доведена до готовности. Всё время оставался ещё последний штрих, мазок, линия. Только после папиных похорон, на которые Педер не сумел прилететь из Америки, я увидел тот наш портрет, и тогда не сочтённый ею готовым. Я был шокирован, иначе не скажешь. Хотя она дала полотну красивое название, «Друзья на скале» назвала она его, проще простого, отсутствие всякой определённости в названии словно бы отстранило нас от изображения плюс время увеличило расстояние, словно и не было никогда момента, когда я мог протянуть руку и дотронуться до картины. — Да не закончишь ты её никогда! — надсаживается Педер. Мама останавливается, и коляска делает оборот. — Спорим? — Педер хохочет: — Ты же продуешь. — Ну так спорим? — повторяет мама. — Нет, — отвечает Педер. — Лучше я тебя сфигаграфирую! — Он вытаскивает мой аппарат, который прятал в одежде, мама вскрикивает и заслоняется руками, но он успевает щёлкнуть раза четыре, не меньше, пока ей удаётся развернуть коляску и на приличной скорости ускользнуть за дом. Нежданно у нас за спиной вырастает папа. — Что тут происходит? — Ничего, фигаграфируем, — отвечает Педер, возвращая мне аппарат. Меня разбирает смех от этого нового слова, оно ужасно щекочется во рту. Но что-то в папином взгляде охлаждает мой смех, и я прячу фотик за спину. — Ты же знаешь: мама не любит фотографироваться. Вот и не делай этого. И ты, Барнум, тоже.

Я упрятал аппарат в чемодан, я зарёкся пускать его в ход на острове. Педер вошёл следом и сел на кровать. — Матушка мнительная кое в чём, — сказал он. Я стоял спиной к нему. — Это как? — Она считает, что когда фотографируют, могут похитить душу. — Похитить душу? — Ну да. Вбила себе в голову. — Я поворачиваюсь к Педеру. — Тогда я не буду проявлять её снимки. — Педер вздохнул: И ты туда же, да? — Я не знал, что и ответить. — Если она так думает, — пробурчал я. — И что тогда? — Педер начал терять терпение. — Думай не думай, толку-то. — Педер помолчал, потом сказал: — Мои фотки, чур, прояви.

А Фред уже стоит в тренировочном зале перед зеркалом. Все взгляды устремлены на него, он смотрит на себя. — Левую ногу вперёд! — командует Вилли. — Или на Фагерборге все левши вонючие?! — Фред отставляет правую ногу назад, бьёт в зеркало, цыплячьи мускулы, кривое лицо. — Вверх, на цыпочки! — орёт Вилли. — Или на Фагерборге у всех плоскостопие? — Фред поднимается на мыски, не успевает поймать равновесие, как сзади подходит Вилли, несильно тыкает его в спину, и Фред заваливается в сторону зеркала. — Если у боксёра устали ноги — ему кранты, Фред. Где ноги устали, там и дух устал. — Томми передаёт бутылку Десяти, тот — Вилли, а уже он — Фреду. Фред делает глоток, пойло сладкое и вязкое. Он возвращает бутылку Вилли, который швыряет её назад Томми. — Я бегал по лестницам, — говорит Фред. Вилли изучает его. — Так Фред, ударь меня. — Что? — Ударь меня. — Фред раздумывает минуту, потом бьёт. Но Вилли уже в другом месте. — Давай, давай, ударь! — Фред снова наносит удар. Но Вилли уже с другой стороны. Этот толстый старый мужик танцует вокруг Фреда. — Не бегай по лестницам, это пустое, — говорит Вилли. Фред садится на скамейку. В зале тишина. Вилли усаживается рядом. — Голова, руки, ноги, — говорит Вилли. — Ноги, руки, голова. Фред, повторяй за мной. — Фред смотрит на него, набычившись, молчит. — Ноги, руки, голова, — повторяет Вилли. — Голова, руки, ноги. Ну-ка, скажи сам. Три слова ты можешь выговорить? — Фред опускает глаза. — Ноги, руки, голова, — чуть слышно шелестит он. — Голова, руки, ноги. — Вилли наклоняется совсем близко к Фреду. — Тебе нужно многому научиться. Ты готов учиться? — Фред кивает. Вилли оглядывается на остальных ребят. Они уже выстроились в очередь: Калле, Йорген, Салва, Малой, Талант, Арве, все как один мечтающие пробиться, выбиться, одолеть звуковой барьер, перешибить болевой порог и надеть на себя чемпионский пояс с золотой пряжкой и крыльями; Томми вне себя от нетерпения, Десять, двойня, эта очередь тянется до Бьёлсена. — Талант, готовьсь, — отдаёт распоряжение Вилли. Талантом зовут высокого тихого парня из Торсхова, он кивает и не суетясь скрывается в раздевалке. Вилли приносит пару перчаток и зашнуровывает их на Фреде. — Ты слышал слова the noble art of self-defence? — спрашивает он. — Английское слово, — отзывается Фред. — Английская болтология, — разъясняет Вилли. — Типа как пишут в своих книгах выпендрючелы с усиками. Бокс не самооборона. Бокс — атака. Бей, когда можешь. Танцуй, когда необходимо. — Талант возвращается из раздевалки и залезает на ринг. — Посмотри мне в глаза, — велит Вилли. Фред смотрит. Они сидят так долго. — Ну как? — спрашивает потом Вилли. Фред поднимает перчатку. — Порядок. — Хорошо. Хочу на тебя посмотреть. — Ты меня видишь. —

На ринге посмотреть, — поясняет Вилли. Кто-то надевает на Фреда сырой шлем. Фред перелезает через канаты. Талант ждёт его в центре ринга. Он стоит, опустив перчатки по швам, собранный, молчащий. Ну, Фред, не бойся. Я думаю о тебе сейчас. Я с тобой. Болею из твоего угла. Фред подходит прямиком к Таланту и начинает бить. Он лупит как озверелый, но попадает в белый свет как в копеечку, а Талант знай себе танцует, он везде и нигде, Фред кидается на него, но огребает лишь жёсткие тычки в грудь, бока, плечи, словно его удары рикошетят в него, удвоившись в силе, и Фред молотит кулаками вдвое быстрее, сильнее, но промахивается, и от этого у него темнеет в голове, мутится рассудок, да что ж такое, он лупит, лупит и не попадает, этот Талант как тень, как призрак, и снова Фред получает удар в грудь, изо рта вырывается выдох, стон, и от этого стона в сочетании с тишиной в зале и быстрыми, неуловимыми шагами по рингу у Фреда ум заходит за разум, он бьёт во все стороны, он кидается на Таланта, прорывается сквозь каскад ударов, он бьётся, как разъярённый ребёнок потому что это хуже побоев, это издевательство над ним, его выставляют на смех, а с Фредом можно творить что угодно, но смеяться над ним запрещено, и Фред впечатывает Таланта в канаты, но тут кто-то хватает его за руки сзади, это Вилли, он выволакивает Фреда с ринга, в раздевалку, усаживает на скамью, расшнуровывает перчатки, снимает шлем. — Прими душ, — говорит он Фреду. — Холодный.

А Педер показывает на облака над нами. — Вылитая макрель, — говорит он. Они медленно проплывают мимо, как бумажная мишура, подсвеченная снизу розовым светом заходящего солнца, садящегося за лесистый кряж на той стороне фьорда, посреди которого этим безветренным вечером дрейфует, ни туда ни сюда, парусник. Педер смеётся: — Так что всё это враки, что макрель ест немцев. Им дорога на небеса заказана. — Мы лежим на траве между домом и пляжем. Но вот облака срываются с места, исчезают или просто меняют цвет, но всё вокруг делается синим, ландшафт, куда ни глянь, похож на высокие синие ступени. — Ты слушаешь? — спрашивает Педер. — Угу, — отвечаю я у него из-под бока. Мы притискиваемся поплотнее друг к дружке. Мы босые, пальцы ног растопырены, между ними белеет кожа, прежде мне не приходило в голову, что пальцы на ногах могут быть до того непохожими. Педер громко считает до двадцати — двадцать пальцев. У флагштока пронзительно скрипит коляска, идут поиски похищенной души. Отдам я ей плёнку. А вот чем рискуют наши души, когда она нас рисует? Остаются в неприкосновенности, потому что картина пишется так долго? — Барнум, что твой козырь? — Что? — Что у тебя выходит здорово? — Я задумываюсь. — Здорово? — Ну да. Есть такие вещи, которые ты делаешь лучше остальных? — Не знаю. — Не дури. Конечно знаешь. — Я снова задумываюсь. — Сны, — шепчу я наконец. — Педер отгоняет осу. — Сны? Тоже мне. Их все видят. — Но я вижу их только днём, — отвечаю я. — И они отлично у меня выходят. — И о чём же твои сны, а, Барнум? Что ты стал каланчой? — Кажется, протяни руку и дотронешься до неба, возьмёшь в руки синий уголок и отогнёшь. Даже трава под нами и та синяя. — Я выдумываю, что со мной происходят разные истории. — Истории? Какие такие? — Несчастья. Катастрофы. Ужасы. — Я закрываю глаза. Педер ждёт продолжения. — Например, меня сбивает машина, я с трудом, но остаюсь жив, хотя слепну и теряю речь. Или исчезаю вместе с самолётом, пропавшим над Африкой, а на самом деле живу там в первобытном племени, но находят меня только через тринадцать лет. — Я открываю глаза. Педер молчит. Странно говорить всё это вслух. Никогда прежде я своими историями ни с кем не делился. Теперь даже выдохся от рассказа. — Ну, — говорит Педер, предвкушая продолжение. — Ещё я фантазирую, что я прихожу на кладбище положить цветы на могилу, меня спрашивают, кого я навещаю, а я говорю — маму, она умерла от рака. — Педер натягивает на себя майку. Мне вроде не холодно. — Зачем ты это делаешь? — спрашивает Педер. — Выдумываешь всё такое? — Чтоб меня пожалели, — отвечаю я. — Ты такой же полоумный, как твой братец, — говорит Педер. Я перекатываюсь на бок, взгромождаюсь на него и бью. Наотмашь, вкладывая в удары всю силу. Луплю куда придётся. Педер вопит. Руки у него спеленуты майкой. Он уворачивается, вырывается, но я зажимаю его между ног и бью, молочу кулаками в лицо, в грудь, Педер захлёбывается, рвёт майку, я не унимаюсь, он пихает меня в грудь, я не замечаю даже. — Не смей так говорить! — выкрикиваю я. — Не смей! — Из расквашенного носа у Педера кровь хлещет ручьём, меня кто-то хватает и отшвыривает в сторону, папа, он становится между нами. — Какого дьявола вы сцепились? — Педер поднимается, прихрамывая. — Попрошу без ругани на моём острове, — говорит он. Папа хватает его и дёргает на себя: — Сейчас не время острить, молодой человек. Вы что, решили поубивать друг друга? — Педер вытирает кровь разодранной майкой. — Нет. Барнум первый собрался меня прикончить. — Папа поворачивается ко мне: — Барнум, может, ты мне что-нибудь объяснишь? — Я опускаю глаза. У меня перехватило дыхание. Я не в силах вымолвить ни слова. Педер встаёт рядом со мной. — Мы просто поругались, — говорит он. — Я назвал Барнума пигалицей, а он меня жиртрестом. — Папа долго переводит взгляд с одного на другого. Потом неуверенно улыбается: — Друзья не дразнят друг друга, верно? Для этого дела всегда найдутся враги. — Мы смотрим в разные стороны. Папа протягивает Педеру платок. — Ну ладно. А теперь пора пожать руки, угу? — Мы медлим. Я протягиваю руку. Педер протягивает руку. Мы пожимаем их. Чудное мгновение. — То-то же, — говорит папа и хлопает по спине меня и Педера.

А Фред выходит из душа. Подходит к своему шкафчику. Ему холодно. Он быстро натягивает на себя одежду. В раздевалке никого, кроме Вилли. Удары, которые доносятся из зала, шаги, дыхание, глухой гул, как от проходящего на заднем плане товарняка. — Ты слишком зол, мальчик, — говорит Вилли. Фред не смотрит на него. — Боксёр не должен отдаваться злости. От неё люди вытворяют глупости. Боксёр должен быть расчётлив, холоден и хитёр. — Фред хлопает дверцей шкафа, но она немедленно отворяется вновь. — С чего ты так злишься на себя? — Теперь Фред поворачивается к Вилли, и тот отступает на шаг. Фред забыл закрыть кран. Капает вода в душе. Вилли идёт, выключает воду, Фред ждёт не шелохнувшись. Вилли нащупывает что-то в кармане замурзанных треников, ключик, и вручает его Фреду: — Не будешь шкаф запирать? — Лицо Фреда озаряет улыбка, он запирает шкафчик, девятую ячейку. Вилли кладёт руку ему на спину. — А теперь, Фред, домой и спать. Переспи свою ярость.

Тем вечером первым ушёл спать я. Лежал в кровати, ждал Педера и думал: вот я впервые в жизни поднял руку на человека, и, конечно, им оказался мой лучший и единственный друг Педер Миил. Я натянул одеяло на голову. Теперь все возмущены мной. Небось завтра же и наладят восвояси. Поделом. Сам виноват. Меня точил стыд. Педеру пришлось ещё и соврать, выгораживая меня. Никогда я не терзался сильнее, чем теперь этим тугим, тяжёлым, тоскливым позором из-за того, что разочаровал всех, и здесь, на острове, и маму с Болеттой, да весь белый свет, хотя именно этого я избегал всеми силами — чтобы кто-нибудь разуверился во мне. Я был переполнен стыдом и срамом. Педер, понятно, теперь меня возненавидит, пусть он и пожал мне руку. Наконец он пришёл. Сел на кровать спиной ко мне. Сгорбился. Я притворился спящим. — Прости, — сказал Педер. Я затих, как мышка. — Это ты меня прости, — пискнул я. — Нет, я виноват, — сказал Педер. — Я. Драться я полез. — А я первым начал. Как я мог сказать такое о твоём брате?! — А я? Как я посмел бить тебя? Очень больно? — Неа. Чуть-чуть. А тебе? — Ничего страшного, — ответил я. И покой вернулся ко мне, я чувствовал себя даже спокойнее прежнего. Педер сидел в прежней позе. Я погладил сгорбленную спину. Педер был в пижаме. — Тише, — шепнул он. Я замер. Мы слышали, как укладываются родители: остановился скрип колёс, папа поднимает маму, переносит в кровать, смех, шёпот, затем тишина. Луна зашла за тучу. — Угадай, что у меня есть? — Не знаю, — протянул я. Педер выпрямился, обернулся и протянул красную бутылку. — Кампари, — прошептал Педер. — And how do you like your brendy, sir? — In a glass, — откликнулся я. Педер принёс из ванной наши стаканчики и налил их доверху. Сел рядом со мной. — Твоё здоровье, — сказал он. — Скол. — Скол, — поддержал я. Это было всё равно что ещё раз пожать друг другу руки. Даже больше. Мы выпивали вдвоём. Лицо Педера собралось в жёсткий, тугой ком, словно его окунули с головой в холодную воду, а потом натёрли морду апельсиновой шкуркой с хозяйственным мылом. — Ёшкин-кошкин, — выдохнул он. Я расхохотался и подставил стаканчик для добавки. Пить мне понравилось. Это дело для меня. Педер очухался после второго стакана. Я пришёл в себя после третьего. И понял, чего ради Болетта пристрастилась ходить на Северный полюс за пивом. Дело в забвении, отходишь в сторону на шаг — и ты в домике, никто тебя не достанет. Испарился стыд. Ушли разочарования. Исчезло всё, от чего я хотел избавиться. Я не только воспрянул духом, но и тело стало невесомым, начисто забылось, какой я крови и плоти, росту во мне набралось метр семьдесят восемь, да бери выше — метр девяносто. Мне открылась суть опьянения. Это отрешённость. И ты можешь заполнить её чем пожелаешь. Наверно, вот что сдвинулось тем летом: я напился «Кампари», на пару с Педером, из стаканчиков для чистки зубов, сидя ночью в неширокой двуспальной кровати. Фьорд тёрся о скалы. Пройдёт несколько миллионов лет, от него останутся ил да пыль, ветер развеет их, если до того не стрясётся чего похлеще. Птицы молчали. И так мне возмечталось, что вся наша жизнь, до конца, будет идти как этот миг, именно этот: мы вдвоём, мягкая бесформенная отрешённость и умолкшие птицы. — А знаешь, в чём я мастак? — спросил Педер. Я выпил. Задумался. Но мысли мои были далеки. Они жили другими заботами и текли в ином направлении. — В танцах, — ответил я. Педер подавился «Кампари», и мне пришлось чуть не четверть часа стучать его по спине. — Ещё попытка, — просипел он. — В счёте. — Педер сел и кивнул. — Точно. В счёте. А как ты догадался? — Угадай с двадцати раз! — Педер улыбнулся и прикрыл глаза: — Я считаю всё. Считаю, пока цифры не кончаются. Однажды я пересчитал все носы на аллее Бюгдёй. — Носы? Честно? — Представляешь? Фу, мерзость. Nevermore! — Он опять открыл глаза. Я засмеялся, а Педер принялся пересчитывать мне зубы, как мерину, и насчитал тридцать один. — Одного не хватает, — сообщил он. — Выпили. Скол. — Один мышка не вернула, — ответил я. — Скол, Педер. — Мы выпили. И показалось, будто в комнате звенит оса, но потом звук пропал, видно, оса вылетела в приоткрытое окно, если это только было не шумом в моей разбухавшей голове. — А зачем ты всё считаешь? — Педер заполз в кровать. Следом я. И он прошептал с упоением: — Счёт так успокаивает! Всё становится на место. Я не знаю ничего прекраснее цифр! Которые возрастают и возрастают. — Ты такой же полоумный, как и я. — В ответ Педер опрокинул стакан, сел на меня верхом и прижал мои руки. — Считатель и сочинитель! Барнум, мы с тобой — сила! — Дышать я почти не мог и выдавил: — Да. — Нет, ты представь, чего мы сможем добиться?! — Педер припал ещё ближе и держал меня по-прежнему мёртво. — Чего, Педер? — Ты только представь! — взвизгнул он. — Ты меня задушишь, — громко просипел я. Это Педера не смутило. — Ты сочиняешь. Я подсчитываю, во что это обойдётся. Одно нехорошо. — Что? — Педер обнюхал мой рот. — Ты пьяненький, а, Барнум? — Может быть, — прошептал я. Педер раскачивался всем телом. Кровать ходила ходуном. Матрас скрипел. — Полярность твоих фантазий. Её надо переделать. — Чего-чего? — Поменять минус на плюс. Сейчас твои истории со знаком «минус». Их нужно перевести в плюс. Иначе дело не пойдёт! — Педер рухнул на кровать рядом со мной и довольно долго не говорил ничего. Робкий свет пробился из-за занавесок, завяз в моих глазах и растопырился в голове, как мельтешащая карусель. — Считатель и сочинитель, — повторил Педер с расстановкой. — Барнум, это мы с тобой. — Это были его последние слова в ту ночь.

Фред спит. Он спит десять часов кряду. Перед завтраком выходит на тренировку. Он не бежит, он быстро идёт, машет руками вперёд и назад, сильно и высоко. Народ провожает его улыбочками. Фреду не до них. Ему плевать. Как Вилли сказал, так он и делает. Впервые в жизни он делает так, как ему сказали. Накрапывает дождь. Прекрасненько. Он доходит до кладбища Вестре, делает растяжку, упираясь в дерево, и в том же быстром темпе возвращается домой. Он разгорячён, но не вспотел. Принимает душ, ест овсяную кашу, запивает её кипячёной водой. Мама с Болеттой молчат. Фред тоже не тратит сил на разговоры. Он экономит силы. Копит их. Откладывает на затяжные раунды. Едет в боксёрский клуб на трамвае. Вилли уже ждёт его. Фред переодевается. Они одни. Вилли вручает ему прыгалки: — Прыгай! — Фред скачет. — На носках! — Фред прыгает через скакалочку. Эх, хотел бы я поглядеть на это! Фред скачет через верёвочку, всё быстрее и быстрее, перед зеркалом в Центральном боксёрском клубе, пока наконец не падает на пол, ноги распухли и как чужие, а Вилли стоит над ним и смеётся. — Ноги, руки, голова, — говорит он. — Голова, ноги, руки, — затверженно повторяет Фред, поднимаясь на ноги. Вилли надевает на него пару лёгких перчаток — Груша, — бросает он. Фред подходит к мешку с песком, который висит на верёвке, вделанной в потолок и принимается бить по нему. Вилли стоит за Фредом и поправляет постановку рук, замах, поднимает локти, выкручивает кулаки. Потом отпускает его в свободное плаванье. Фред колотит. В пустом зале глухие удары. Невыветриваемый запах, камфора это, наверно, кислый пот, несвежая одежда, холодный сквозняк — Куда бьёшь? — спрашивает Вилли. — По чёртовой груше! — говорит Фред и пригибает голову, поднимает плечи, бьёт дальше. — Это не чёртова груша! — кричит Вилли. — Ты бьёшь человека. Ты его изматываешь! — Фред бьёт, наносит тяжёлые удары, которые раскручиваются из нутра, из пяток, нет, они идут из головы, из мозгов, движение, в которое вложена вся твоя жизнь, мускул времени. — Ты кого бьёшь? — снова спрашивает Вилли. Фред хмыкает, хмыкает и бьёт. — Я бью чёртову грушу, — выкрикивает он. Вилли обхватывает его. Фред опускает руки. — Фред, воображение у тебя есть? — Фред садится на скамью, он измотан своими же ударами. — Важно не то, что ты видишь, а что ты думаешь, что ты видишь, — говорит он. — Чушь, — отрезает Вилли. — Кто это наболтал? — Они все умерли, — отвечает Фред. Вилли промакивает потного Фреда, даёт ему напиться сладкого пойла. — Бой с тенью, — распоряжается Вилли. И Фред выходит на бой, он один на ринге, он танцует, наносит удары, оказывается, попасть в никуда сложнее, чем в кого-то, удар в воздух настигает бьющего. — Кто твой противник? — кричит Вилли. — Тень. — Неверно, Фред. Ты должен представлять того, с кем боксируешь. — Томми, — соглашается Фред и бьёт. — Забудь его, — говорит Вилли. — Десять. — Фред снова бьёт. — Забудь. — Талант, — говорит Фред и наносит серию стремительных ударов. — И Таланта забудь тоже. — Фред останавливается и поворачивается лицом к углу, где стоит Вилли. — И с кем я боксирую? — спрашивает теперь Фред. — Ни с кем. — То есть? — С противником, Фред. А он — никто. У него нет имени. Нет адреса. Нет семьи. Единственное, что тебе известно о нём, — ты должен мочить его, сколько достанет сил, и победить. И это всё, что тебе надо о нём знать. Понял? — Фред кивает. Он улыбается. — Я так всегда и знал, — говорит он. И бьёт, он лупит тень с единственной мечтой: сразить её ударом и увидеть, как она рухнет к его ногам.

Меня будит стук дождя по крыше. Я лежу и слушаю шорох дождя, лето, утро, красота. Педер поворачивается ко мне. От него разит. — Сочинил что-нибудь? — спрашивает он. — Неа. А ты? Посчитал чего? — Пока нет. — Взгляд у него стекленеет. — Но сейчас сосчитаю, сколько раз меня вывернет. — Он свешивается на другую сторону, издаёт какие-то животные звуки, смрад сгущается. — Ой, — стонет Педер. Я ухожу. Встаю, одеваюсь и ухожу, пусть побудет один. Нога вляпывается в пятно «Кампари». С кровати снова доносится рычание. — Два, — отсчитывает Педер. Меня уже нет в комнате. Никто ещё не выходил. Я один. Накрапывает редкий дождь. Я обхожу остров. Он невелик. И правильно. Остров должен быть такого размера, чтоб его можно было обойти кругом дождливым утром. Фьорд посерел и покрылся гусиной кожей. Сажусь на лесенку у мостков и опускаю лицо в воду. Помогает. Я сижу так столько, сколько мне нужно. Ступени зелёные, лощёные. Всё странно и обыденно. Вот паром, он разворачивается и ложится на обратный курс, в город. Посижу ещё и пойду назад, к Педеру. Поговорим о цифрах и сочинительстве. О нас. И тут я вижу её. Или, наоборот, она замечает меня первой. Вивиан. Она стоит посреди подвесного мостика с рюкзаком и зонтиком, никогда не забуду этого зрелища — Вивиан под жёлтым зонтом на качающемся мостике на Ильярне. Кто ездит летом в гости с зонтом? Вивиан. У меня глаза на лоб. Машу. Даже не знаю, что и чувствую. И чего хочу. Но машу. Вивиан одолевает последний отрезок и останавливается, лишь ступив на наш остров. — Привет, мелкий! — кричит она мне. Я бегом кидаюсь к ней. — Ты? — Конечно. А что такого? — Она искоса смотрит на меня: — Ну у тебя и видок! — Честно? — Как будто ты спал в воде. — Я улыбаюсь: — Мы с Педером попраздновали ночью. — Она складывает зонт, хотя дождь всё идёт. — Праздновали? — Да. Прикинь? — Она стряхивает воду с зонтика. — С кем праздновали? — Мы с Педером. — Вивиан снова поднимает на меня глаза. — Дождь идёт, — говорит она. Мы бредём к дому. Тихо. С голубого козырька на террасе капает вода. Я несу её зонтик. Трава холодит ноги. — Никто ещё не встал? — спрашивает Вивиан. — Педер, во всяком случае, нет. — Мы заходим к нему. Педер лежит, нехорошо вывернув голову набок Но он не умер. Вокруг кровати громоздятся горы блевотины. Запах — хоть топор вешай. Вивиан зажимает нос. Я раскрываю зонтик на всякий пожарный случай. — Кое-что мне всё-таки приснилось, — громко говорю я. Педер дёргается, но в каком-то замедленном темпе. Он вращает глазами. — Что? — стонет он. — Будто Вивиан приехала. — Педер скатывается на пол и становится на колени, словно молится. Но нет, занят он другим. Со стороны кажется, что его рот дёргается от удара электрического разряда, исторгая мерзкие звуки. — Четыре с половиной, — хрипит Педер. Управившись, он заползает на кровать и видит Вивиан. — Привет, толстый. Здорово загорел, — говорит Вивиан. Педер улыбается ей, но смотрит на меня. — Браво, Барнум. Ушёл в плюс! — Я захлопываю зонтик. Вивиан перешагивает через блевотину и садится на кровать. — Я буду спать между вами? — Раздаётся скрип колёс. — Нет, нет, Вивиан, у тебя отдельная комната! — Мы поворачиваемся к маме. Педер сдаётся без боя. Он прячет бутылку, но восемь кило этой вони не денешь никуда. — Мам, привет. Слушай, у меня, кажется, желудочный грипп. Дико заразный. — Вивиан уходит с мамой. Дождь иссяк. Солнце светит наискось в окно — сгусток света в синей раме. Педер выбирается из кровати. — Спасибо. Чудесный сон, — говорит он. — Ты знал, что она приедет? — Педер пожимает плечами. — Может, знал. А может, нет. Приберёмся? — Когда мы снова встречаемся с Вивиан, на ней бикини. Цвета я не помню. Боюсь лишний раз взглянуть в её сторону. Хотя и глаз не отвожу. Она стройная, честнее сказать, тощая, кожа гладкая и подтянутая, везде, особенно на животе, который, несмотря на это, пологой дугой уходит в бикини, и вся Вивиан ровного бледного цвета, не серого, а сливочного белого цвета, как старый фарфоровый сервиз. Она в тёмных очках. И на что она смотрит, мне не видно. Рот кажется больше обычного. Она собрала волосы в узел на затылке, выпустив тонкий шнурок на спину. Мы лежим на скале. Педер размазывает ей по плечам крем. Потом пересчитывает рёбра. У неё их больше, чем у нас. Ей смешно. Я опускаю глаза на скалу под нами. И всё равно вижу Вивиан. Сегодня самый знойный день лета. Вдруг Педер перекидывает крем мне и вступает в бой с осой. Ещё немного — и он проиграет. Вивиан садится рывком. Я вижу её грудь, всего на миг, пока она не успевает поправить лиф и отдёрнуть руки. Педер гоняет осу полотенцем. Но я видел её грудь. Она не огромного размера. Оптимального. Если я положу ладонь на её грудь, она в ней отлично поместится. Я не кладу ладонь. Но думаю только об этом. Картинка живо стоит у меня перед глазами: моя ладонь ложится на её грудь, и Вивиан вздыхает. Её глаза за тёмными стёклами. Ну на что она смотрит? Крем тает у меня в руках, капает на скалу и собирается в глубокой щели. Педер запускает в осу камнем. — Я пошла купаться, — сообщает Вивиан. Она встаёт на мостки и прыгает. Входит в воду почти без всплеска, вперёд руками, сведёнными вместе, как копьё, нет, как меч, сабля, рассекающая волны и без звука разваливающая воды надвое. Педер скользнул по мне глазами. — Ты идёшь? — Нет, пока подожду, — отвечаю я. — Аналогично. Искупаемся потом. — Конечно, — отзываюсь я. Мама машет нам от флагштока. Вивиан кажется почти невидимкой в солнечном мареве, дрожащем вокруг неё, как зыбкое зеркало. — Барнум, нам с тобой тоже очки не помешают, — говорит Педер. По лесенке вылезает Вивиан. Мы неловко перекатываемся на живот. Она садится между нами. Мне видно, как обсыхает её кожа, как испаряется капля за каплей. Вдоль хребта растопорщивается светлый пушок. Меня так и тянет погладить его. От скалы идёт пряный, жаркий дух раскалённых камней, гор, он кружит мне голову. Я опять погружаю пальцы в крем. — Смотри не сгори, — шепчу я. Она ложится на спину. Закрывает глаза. Педер одолжил очки поносить. Вид в них у него круче некуда. Он втягивает щёки и косо улыбается. Я на корточках устраиваюсь подле Вивиан. Из крема горожу на её животе белую тёплую дамбу. — Я видела твоего брата, — вдруг заявляет она. Моя рука замирает. — Извини? — Брат твой, Фред. Я его видела. — Педер сдвигает очки на лоб и распускает щёки. — Где? — спрашиваю я. — На аллее Бюгдёй. Он бежал. — Бежал? Фред не бегает. — Значит, он шёл с такой скоростью. Как бежал. И махал руками. Вид потешный, жуть. — Различие между бегом и ходьбой в следующем: при беге ты касаешься земли только одной ногой. К скорости это отношения вообще не имеет, — вступил Педер. — Можно бежать медленнее, чем идти. Это я к слову. — Он тренируется, — объяснил я. Педер заржал: — На аллее Бюгдёй? Что это за вид спорта? — Бокс, — прошептал я так тихо, как сумел, и заслонился от солнца рукой. Вивиан села и стала размазывать крем сама. — У него бой в сентябре, — добавила она. Внезапно голову стискивает боль, звонкий шум, рот пересыхает, на корень языка давит тошнота. Педер впивается в меня взглядом. По-моему, у него уже и на лбу жир складками. — Ты в порядке? — Я киваю и глубоко втягиваю воздух. Откуда порядку взяться, интересно? Не знаю, что со мной. Но по какой-то причине я не могу вынести мысли о том, что Фред разговаривал с Вивиан, что она болтала с ним. Меня мутит и тошнит. Педер садится. А Вивиан ложится на спину опять. — Ты с ним говорила? — шепчу я пропавшим голосом. — Так, немного. — Немного? Он остановился? — Ему надо было сделать растяжку. — Растяжку? — Ну да. С упором в дерево. — Бедное дерево не упало? — вставляет Педер. Я хватаю ртом воздух. — Что он сказал? Пока делал растяжку, а? — Вивиан вздыхает. — Ну ты и прилипала, Барнум. Он сказал, что у него матч в сентябре. Первый в жизни. Ты разве не знал? — Знал, конечно, — смеюсь я. Фред городская знаменитость. Никто не сносит побои так героически, как он. Бляха-муха! Кошусь на Педера. Я своим братом горжусь. И всегда хотел гордиться. Педер отводит глаза. Он уже направляется в сторону дома, где на террасе стоит папа и кричит — Еда, питьё! — Вивиан идёт следом за ним. Но оборачивается и смотрит на мня в нерешительности: — Барнум, а ты чего не идёшь? — Догоню, — отвечаю я, а сам иду наверх, к маме, и помогаю ей спуститься по тропинке. — А что вы не смажете колёса? — Чтоб вы слышали моё приближение. — Скрипят, как ботинки, — говорю я. А она запрокидывает голову и улыбается, но рот не на месте. — Барнум, ты себя хорошо чувствуешь? — Отлично. — Ты имеешь право быть сегодня не в форме. После такой-то ночи. — Это правда. — Она накрывает мою руку своей. — Я очень рада, что ты приехал, — говорит она тихо. — Ты хороший мальчик — Нет. Я не очень хороший, — говорю я.

А Фред уже возвращается домой, через весь город, в дождь, он выжат как лимон, замучен не пойми кем, тенью. Он едва переставляет одеревенелые ноги, сумка через плечо, глаза стреляют по сторонам, прочёсывают пустые улицы. Рядом шагает Вилли. Он не закрывает рта. — В голове у боксёра, Фред, борются две мысли. Одна приказывает — наступай! А вторая нашёптывает: уклонись. Два голоса — это вдвое больше, чем нужно. — Фред кивает. Вилли берёт его за локоть. — Если ты будешь колебаться между этими двумя мыслями, тебе конец. У тебя в голове должна быть ясность и определённость. Если боксёр сомневается, он побеждён. — Вилли смеётся: — На самом деле в боксе всё так же просто, как в драке. — Они останавливаются. — Сначала кулак, Фред. Вот и всё, что тебе нужно помнить. Сначала кулак! — Вилли отпускает его руку. — Фред, ты должен

мне пятьдесят крон. — Разве? — Я заплатил за тебя взнос. Иначе ты не сможешь тренироваться в сентябре. — Спасибо, — отвечает Фред. Вилли суёт руки в карманы, вид у него озабоченный. — Учти, это не подарок, чёрт возьми. — Они стоят на ратушной площади. — Пока, — тихо говорит Фред. Вилли не отпускает его сразу. — Ты слышал о Бобе Фитцсиммонсе? — Фред качает головой. Вилли улыбается: — Конечно не слышал. Фред, он был великим боксёром. В 1907 году он проиграл Джеку Джонсону, и на следующий день все газеты трубили о том, что карьера Фитцсиммонса закончилась навсегда. А через два месяца он одолел Корбетта. Нокаут в третьем раунде. — Ёбс, — роняет Фред. — Именно что ёбс. Не верь тому, что пишут в газетах. Говорят, что боксёры не возвращаются. Это враньё. — Угу, — соглашается Фред. Часы на башне бьют три. Время поджимает Вилли. — Увидимся завтра, — выпаливает он, хлопает Фреда по спине и бегом бежит к воротам механического, жирный человек бежит по брусчатке очень легко. — Ты здесь работаешь? — кричит Фред ему в спину. Вилли оглядывается на бегу: — Все здесь работают. — Он едва успевает к своей смене, а Фред стоит и смотрит на спины, вливающиеся в ворота завода, которые потом закрываются за ними. Дождь проходит через город. И в некий момент времени, в три часа восемь минут, ратушная площадь оказывается разделённой надвое, на дождь и солнце, свет и тень, так что одна рука Фреда на солнце, а на другую капает дождь. Так он и стоит, сперва сбитый с толку, вымокший и ослеплённый, на обрыве солнечного света, постепенно освещающего его целиком. Если б он обладал зрением, позволяющим проникнуть взглядом далеко-далеко в глубь фьорда, мимо обрывистого, зелёного Несоддена на остров Ильярне и в белый домик на нём, он бы сперва увидел Вивиан, она тянет колу через трубочку, губы у неё мягкие, влажные, вытянутые, она осторожно зажимает жёлтую трубочку двумя пальцами и искоса поглядывает на папу Педера, тот пытается подняться из шезлонга, но он глубокий, а отец отяжелел от еды, и его утягивает назад, а мы смеёмся над ним, над взрослым человеком, продавцом марок Миилем. — Господи, как же хорошо! Все вместе: мама и я, и Педер, и Вивиан, и Барнум. — Выдохнув это, он обводит всех нас глазами, как будто ему трудно поверить в то, что все мы собрались на его острове, день солнечный, мы исполнены благодарности, смешливы, мы хорошая компания. Он задерживает взгляд на Вивиан. — Ты приехала очень вовремя, — сообщает он. Вивиан улыбается и поднимает глаза от стакана. Стучат подтаявшие кубики льда. — Спасибо, — шепчет она. — Нам нужен кто-нибудь, чтоб присматривал за мальчиками, правда-правда. — Нас снова разбирает хохот, мама гоняет осу вчерашней газетой, а папа поворачивается ко мне: — Так ведь, Барнум? — Так точно, — отвечаю я. — Слушай, тебе опять плохо, нет? В салате не было ни одной макрели! — Я боязливо качаю головой. — Особенно важно присматривать за Педером. За ним нужен глаз да глаз, — говорю я. — Нет, вы только послушайте его! — взвизгивает Педер. — Это Барнуму нужен пригляд. Он высоты боится! — Мы уже задыхаемся от хохота, папе наконец удаётся подняться на ноги, он облетает взглядом фьорд, кивает, словно безоговорочно соглашаясь с чем-то, что видит, и обращается к маме. — Отлив, — говорит он. — Время «Кампари». Мария, тебе нести? — Мама обдумывает предложение. — А «Мартини» не лучше? — говорит она. — «Мартини» к отливу? Что ты такое говоришь! — Сокрушённо качая головой, папа уходит в дом. Я смотрю на Педера. Он любуется небесами и посвистывает. — Педер, — говорит мама. — Да, мама, — откликается Педер, продолжая изучать небо. Оно голубое. — Педер, разбирайся с этим сам. — Вивиан оглядывается на меня. Я передёргиваю плечами. Что ещё я могу сделать? Появляется папа. — Мария, а ты не видела «Кампари»? — Разве его нет в холодильнике? — Нет. — Мама опять взглядывает на Педера. — Нашёл что-нибудь? — Нашёл? — Ну на небе. Может, там написано что-то? — Папа теряет терпение: — Где «Кампари», Мария?! Скоро прилив начнётся! — Педер встаёт: — Я должен сделать признание, — говорит он. Папа поворачивается к нему: — Что такое? — Папа, я должен сделать признание. — Это я слышал. А что здесь происходит? — Педер опускает голову: — Папа, «Кампари» больше нет. Ни в холодильнике и нигде на Ильярне. — Ты понимаешь, что имеет в виду наш сын? — обращается папа к маме. Она вздыхает: — Я думаю, он имеет в виду, что они оприходовали твой «Кампари». — Папа опять дёргает головой, теперь в мою сторону: — То-то я смотрю, Барнум, тебе сегодня неможется. — И я немедленно чувствую, что мне неможется, мне тошно и муторно при мысли о том, как Фред делает растяжку, опираясь о дерево, каштан на аллее Бюгдёй, а Вивиан останавливается и заговаривает с ним, они стоят и треплются, и Фред рассказывает ей, Вивиан, о том, что в сентябре у него бой. Сейчас меня всё-таки вырвет. Но нельзя же тошниться дважды на одном маленьком острове! Папа чешет лоб. Он у него облезает, по самой серёдке, и папа долго скребёт его пальцами. — Ну, ладно, — говорит он наконец. — Вы живы остались, и то плюс. Куплю ещё бутылку, как в город поеду. — Он стоит, чухается ещё некоторое время, наверно, собирается с мыслями. — Жуткое дело, сроду такого не слыхал, — говорит он. И уходит обратно в дом. Я смотрю на Педера. Тот глядит вслед отцу. Надо же, до чего легко мы отделались. Я решаю для себя как-нибудь при случае отблагодарить папу подарочком. К Педеру подходит Вивиан: — Нормальный у тебя папа. — Но Педер внезапно впадает в ярость. Это что-то необъяснимое, но он просто теряет голову от злости. — Пап! — кричит он. — Папа! — Тот выглядывает с террасы. — Ну что? Надеюсь, ты не собираешься попросить «Мартини»? Потому что ты его всё равно не получишь. — Педер качает головой. Он свекольного цвета. — А ты знаешь, почему мы выпили твоё вино? — Папа улыбается: — У меня есть кой-какие предположения, — отвечает он. — Чтоб отомстить за то, что ты перепродал письмо Фреда дальше! — Папина улыбка хиреет. Лоб закровил, и тоненькая струйка крови стекает вдоль крыла носа. Он вытирает её тыльной стороной руки и уже открывает рот ответить, но передумывает и взамен упирается в меня взглядом, а я что, я сам не понимаю, чего такое Педер наплёл, я сижу молча, меня мутит, я сбит с панталыку и боюсь рот открыть, чтоб не сморозить какой-нибудь вопиющей глупости. Папа исчезает за портьерами, и я слышу скрип колёс и мамин голос, рассерженный и огорчённый: — Вот это, Педер, было ни к чему. Это жестоко. — Я поворачиваюсь к ним. Педер смотрит в землю. В лице ни кровинки. Вивиан уходит на мостки. Она встаёт на самом краю, чуть приседает, тонкая длинная буква «S», освещённая солнцем, отталкивается. Всплеска я не слышу. — Прости, — говорит Педер. — Ты не передо мной извиняйся. Перед отцом. — Педер пожимает плечами и уходит в дом. Его некоторое время нет. Я медленно встаю. — Может, у Педера похитили душу? — говорю я. — Что, Барнум? — Я его сфотографировал, — объясняю я. Мама открывает рот, чтоб засмеяться, но справляется с собой. — Души время от времени теряются у всех, — говорит она. — Тут важно вернуть её на место как можно скорее. — А как? — Совершать добрые поступки, — говорит мама. Наконец, возвращается Педер. Он приносит стакан и вручает его матери. — Извольте отведать, матушка, — говорит он с глубоким поклоном. — «Мартини», отлив и лимон. — А где папа? — Отдыхает. Лежит в гостиной на диване. — Мама берёт стакан обеими руками. — Педер, знаешь, что, я думаю, тебе надо сделать? — Пока нет. — Постричь газон. — Педер задумывается. — Пожалуй. — А когда управишься с газоном, собери, пожалуй, водоросли на пляже. — О нет! — О да! А после этого неплохо бы помыть мостки и лесенку там. Я почти уверена, что Барнум захочет тебе помочь. — И остаток дня мы трудимся во имя скорейшего возвращения наших душ на место. Мы подстригаем лужайку за домом. Двумя граблями собираем траву. Оттираем прозелень со ступенек купальной лесенки. Отмываем чаечьи какашки с мостков. И помогает. Душа уже движется на встречу с нами. Ещё чуть-чуть и встанет на место. Но это чуть-чуть — как последняя цифра кодового замка: тебе уже кажется, что код верный и замок вроде поддаётся, руки дрожат от нетерпения — и тут дело стопорится, одна из цифр неверная. Письмо Фреда? Почему он назвал его письмом Фреда? Нам остался уже только пляж. Там на песке сидит Вивиан и наблюдает за нами. Мы собираем водоросли. Она прикрыла плечи красным полотенцем. Похоже, ей зябко. Воняет водорослями, залежалыми отбросами, мочой, распаренной на жаре гнилостью, падалью. — Это наказание? — кричит Вивиан. Педер разгибается: — Наказание? Ты что, верующая? — Вивиан рисует на песке вокруг себя круг. — Я думаю, что я верю в Бога, — говорит она. Педер улыбается. — Это потому, что ты живёшь при церкви. Спорим, все на аллее Бюгдёй думают, что верят в Бога? — Дурак, — кричит Вивиан и закрывается полотенцем. Водоросли мы скидываем в огромное ведро. Педер потеет. — Зачем ты сказал про письмо? — спрашиваю я. Педер дёргает плечами: — Захотелось. — Зря. — Может, зря. А может, нет. — Педер подбирает пробку и запихивает её в узкий кармашек в плавках. — Педер, почему ты сказал, что это письмо Фреда? — Он оглядывается на меня и на секунду теряется, мнётся. — Довольно, — только и говорит он, поднимаясь. — Водоросли ещё остались, — замечаю я. Педер смеётся: — А сколько их осталось там, откуда их наносит! Барнум, водоросли можно собирать всю жизнь и не управиться. — Водоросли не поддаются счёту, — отвечаю я. — Именно! В этом всё паскудство водорослей — что их нельзя пересчитать. — Всё-таки я ещё пособираю немного, — говорю я. Педер пуляет пробку назад в воду. — Дело твоё. А я закончил. — Он подходит к Вивиан, срывает с неё полотенце, она вскакивает с воплем, а Педер мчится к дому, на бегу размахивая над головой полотенцем, как лассо, а она бежит следом, настигает его, и они исчезают, я не могу понять куда. Я сижу на корточках. Пузыри вспучиваются и лопаются в мокрых водорослях. Высохшая водоросль, которая лежит в песке и рассыпается в зелёную пыль от прикосновения. На песок вынесло медузу. Если б с неба упала звезда, она так бы, наверно, и выглядела. Я протыкаю её пальцем, но не могу вытащить его назад. Приходится соскребать с него медузу. Мне доводилось читать о человеке, утонувшем в медузах, они заперли его на дне, прижали, словно крышкой, через которую он не смог прорваться и остался внизу, в тени медуз, нет уж, диском по лбу лучше. Меня рвёт в ведро. Сую два пальца в рот и тошнюсь ещё раз. На спину ложится чья-то рука. Я оглядываюсь и упираюсь в папу Педера. — Вот ведь, — говорит он. — Не макрель, так «Кампари». — Я опускаюсь на песок. Он садится подле. Выдаёт мне свой носовой платок. — Это пройдёт, Барнум, пройдёт. Плоть тоже наказывает нас иной раз. — Наказывает? — Это своего рода пеня, штрафной почтовый сбор. Вчера вы наклеили на радость слишком дешёвенькие марки, а сегодня телу приходится доплачивать недостачу. — Папа вдруг начинает смеяться, вытрясая песок из башмаков. — Я ахинею несу, не слушай, — смеётся он. — По-моему, отлично сказано, — шепчу я. Папа молчит всё время, пока надевает ботинки. На это у него уходит время. Шнурки старые, тонкие, того гляди порвутся. — Глупо с этим письмом получилось, — говорит он наконец. — Продал его отец. — Это правда. Я тогда не знал, кто он такой. Что он твой отец. — Чудно, что старые вещи могут столько стоить, — говорю я. Папе это смешно: — Не все старые вещи, Барнум, не все. Вот эти мои башмаки, к примеру. Боюсь, мне за них ничего не выручить. — Не выручить, они скрипят. — Скрипят и текут. К тому же я не собираюсь их продавать. Эта худая обувка представляет для меня большую ценность. Но только для меня. — А если я сегодня напишу маме письмо, а она будет хранить его лет тридцать, наверно, оно станет стоить дорого? — Неизвестно. — А от чего это зависит? — От того, насколько ты прославишься. — Я задумываюсь. Представить такое мне не вполне по силам. Чем я могу прославиться? Именем? Ростом? Моими фантазиями? До таких высот мысли мои не дотягивают. — Всё равно, читать чужие письма неправильно, — говорю я. Папа кивает: — Вот и брат твой так же сказал. — Мой брат? — Он приходил ко мне в магазин. Хотел получить письмо назад. Оно много значило для тебя, верно, Барнум? — У меня нет слов. Фред вездесущ. Он успел у всех побывать. Со всеми поговорить. Папа обнимает меня за плечо. — Он хотел вернуть письмо ради тебя, Барнум. Именно так он и выразился. — Правда? — Да, правда. И я подумал, что Фред, должно быть, хороший старший брат. — Я не знаю, чему верить. Но где-то в глубине души затеплилась радость. И я решился: поверю в то, что, как мне кажется, услышали мои уши: Фред, как утверждает папа Педера, сделал ради меня что-то. — По-моему, Педер немного даже завидует тебе, — тихо произносит папа. Я поднимаюсь на ноги и иду в сторону дома. Я делаю крюк, чтобы побыть наедине с этими мыслями. В голове у меня, как в животе, когда переешь. Настоящий заворот мозгов. Уличный сортир свободен, я запираюсь в нём. Когда глядишь в очко, дна не видно. И не слышно, как падает туда какашка. Если я провалюсь туда, меня найдут не раньше осени. По стенкам висят портреты королевской семьи, Ван Гога и какого-то мальчишки, должно быть, Педера несколько лет назад. Он стоит на краю мостков в огромном надувном жилете и злится из-за того, что фотограф посягает на его душу. Тогда ещё мы не были знакомы, он не знал, кто я такой, и я не подозревал о его существовании в одном со мной городе, а оба мы не имели представления о том, что по тем же улицам ходит и Вивиан, притом мы, возможно, ездили в одном вагоне трамвая, сходили на одной остановке, и вот, сидя на толчке уличного сортира на острове Ильярне тем неповторимым летом, которое я потом стану называть тем первым летом, я умудрился додумать эту мысль до чёткости: в основном мы не знаем ничего, наши знания в сравнении со всем тем, о чём мы не имеем понятия, ничтожны, как муравей против Эвереста или капля против всего Мёртвого моря, поэтому ту малость, которую мы знаем, надо помнить и не забывать ни в коем случае и включать в неё то, что нам только кажется, что мы знаем. Во всяком случае, я слышу, что попал в копеечку, потому что после долгого кружения мысли соскакивают с языка в виде формулы: — Я знаю меньше, чем не знаю, — шепчу я. И ещё раз в душе прокатывается огромная доброта к Фреду, я так и вижу его, как он тихой сапой, тайно, обделывает свои добрые делишки. Я не спешу выходить. С какой стати, не знаю, но меня вдруг тянет поплакать. Мне хорошо. Бумага жёсткая, но делается мягонькой, стоит потереть её в руках. Я выхожу. Папа катит кресло вдоль пляжа. Педер и Вивиан устроились в шезлонгах на террасе и читают газеты. Педер замечает меня: — Барнум, знаешь, зачем имеет смысл собирать старые газеты? — Нет, — отвечаю я. — Тогда видно, что в гороскопах всё неправда. — Разве? — Педер принимается листать, пока не находит нужное. — Вот, послушай, что писали о тебе год назад. Одна из самых лучших и насыщенных недель года. Интересное знакомство с иностранным другом или предпринимателем. Вам представится много возможностей для лёгкого флирта, но какие-то из этих отношений покажутся вам достаточно серьёзными. Педер отшвыривает газету и смотрит на меня. — Барнум, что из этого сбылось? — Ничего, насколько я помню. — Что, и лёгкого флирта с иностранцами не было? — Не могу сказать, чтоб был, — отвечаю я. — Вот видишь. Простой обман. — Не факт, что гороскопы подходят всем, — вступает Вивиан. — Ты думаешь, что ты веришь и в гороскопы тоже? — Иногда. — Типа Бог пишет гороскопы для «Актюэль» на норвежском языке? — Педер изображает крайнее изумление и долго качает головой. — Осенью мне было написано, что я встречу двоих интересных людей, — возражает Вивиан. — И я вас встретила. — Она вдруг заливается звонким хохотом. — Совпадение, — отзывается Педер. — Даже если всё время врёшь, что-то оказывается правдой. Теория вероятности. — Вивиан закрывает глаза. — А ты во что веришь? — спрашивает она. — Педер верит в цифры, — отвечаю я. А Педер расплывается в улыбке, наклоняется к Вивиан и говорит, вкрадчиво понизив голос: — Если ты придёшь к нам в комнату ночью, в тринадцать минут после полуночи, Барнум кое-что тебе покажет. — Вивиан распахивает глаза: — Что? — Увидишь. — И больше он в тот вечер не говорит ничего. Сидит в шезлонге, считает входящие во фьорд суда и записывает данные в тетрадь со статистикой предыдущих лет. Когда мы ложимся, мы на самом деле не укладываемся, а садимся на кровать и ждём Вивиан. В доме полнейшая тишина. Меня разбирает нетерпение. — А что мы ей покажем? — спрашиваю я. — Тсс, — шипит Педер. — От тебя водорослями несёт. — Я повторно споласкиваю лицо и руки тёплой, с пылью, водой, которую лью голубой кружкой. — Педер, ты ведь просто натрепал, да? — Что ты воняешь водорослями? — Что я покажу Вивиан что-то? — Педер откидывается назад. Я вижу его в тёмном окне, беспокойное, расплывчатое отражение в свете низкой прикроватной лампы с красным абажуром, и всё это сплавляется в свете ущербной луны, словно подвешенной на верёвочке внизу фьорда. — Барнум, ты думаешь, она придёт? — Я поворачиваюсь в его сторону: — Нет. — А я думаю, да. — Педер снова поднимается и продолжает: — Нет, я не думаю. Я знаю. — Как ты можешь знать? — Педер улыбается. — Потому что она любопытна, вот и всё. Пообещай она показать тебе что-то, ты разве б не пошёл? — Пошёл бы. — Вот видишь! Она придёт. Только подожди. — Я возвращаюсь на кровать, сажусь рядом с ним. Педер обнюхивает мои руки. — Теперь лучше. Дамы не выносят вони водорослей, — шепчет он. Для верности мы трём дезодорантом подмышки и погружаемся в молчание. — Сколько времени? — спрашивает Педер. — Без восьми двенадцать. — Барнум, сейчас главное не заснуть. — Давай отвлекаться от сна. — Педер споласкивает лицо той же водой. — Вот бы мне старшего брата, — внезапно говорит он. — Тебе? — После меня у мамы не может быть детей. — Я задумываюсь: — Это был бы младший брат. Если б он родился после тебя. — Чёрт возьми, Барнум, ты прав! — Мы не спим. — Она придёт, ты думаешь? — снова шепчу я. — Придёт. Подожди.

Вивиан пришла. В тринадцать минут первого в дверь боязливо постучали. Педер открыл. Вивиан скользнула в комнату. Педер притворил дверь и прислушался. Мы все напрягли слух. В доме царила тишина. Нас никто не слышал. Фьорд протекал мимо. — Барнум, что ты мне покажешь? — зашептала Вивиан. Я посмотрел на Педера. Он только улыбнулся. Вивиан попятилась к двери. — Если это какое-то свинство, я ухожу! — Педер приглушённо засмеялся. — Тише, — шепнул он. Но Вивиан не унималась. — Только попробуйте, я закричу! — Она шагнула в мою сторону. — Барнум, тебя я вообще взгрею. Так и знай! — Ещё б минута, и она кинулась бы на меня, но Педер встал между нами. — Дорогая Вивиан, разве в твоём гороскопе не сказано, что мы интересные люди? — Вивиан успокоилась и стала просто нетерпелива. — Говорите, о чём речь. — Педер обошёл кровать, таща меня за собой. — Барнум хочет показать тебе своё достояние! — Вивиан опять поддалась подозрениям: — Не хочу я смотреть на его достояние! — Казалось, ей тошно от одной мысли об этом, она даже спрятала лицо в ладонях. Как она себе представляла: что я спущу штаны и продемонстрирую ей своё богатство? Достояние Барнума? Педер заржал: — Вивиан, расслабься. Достояние — это не Барнум. Это его чемодан. — Сказав это, он стрельнул в меня глазом, дважды подмигнул, осторожно вытащил мой старый чемодан и положил его на кровать. — Вот он, волшебный чемодан Нильсена, — прошептал он. Вивиан отвела руки и уставилась на чемодан: — И что в нём? — Педер распахнул крышку. Вивиан отпрянула, опять смутившись сомнениями. Но потом подошла поближе. — Он пустой, — сказала она. Педер повернулся ко мне: — Расскажи, Барнум. — В нём хранились аплодисменты, — сообщил я. Вивиан села рядом с чемоданом и бережно провела пальцем по бархатистой подкладке. — Аплодисменты? — Да. Мне он достался от отца, а ему дал его директор цирка Мундус. — Который приходил на похороны? — Ну да. Отец был хранителем чемодана. Они сложили в него все аплодисменты. А отец таскал его. — Вивиан смотрела на меня. — А где аплодисменты теперь? — Может, истрачены. Не знаю. Или отец их растерял. — Педер стоял у окна и следил за нами. Он молчал. Но изредка качал головой. — Это ты и собирался показать мне, Барнум? — спросила Вивиан. — Да, — ответил я. Вивиан слегка коснулась моей руки. — Чудесно, — сказала она. Стало тихо. Вдруг нас ударила короткая белая вспышка, словно молния за окном. Мы дёрнули головами в сторону Педера и заморгали. Он положил мой фотоаппарат обратно на подоконник. Я подумал о наших душах: лишиться души — всё равно что умереть, а сфотографировать кого-то — значит его казнить, если мама правду говорит, но умирать так часто всё же никак нельзя? — Аппарат Барнума, — шепнул Педер. Вивиан подняла на меня глаза. Под ними чернели круги. — А точно в нём не осталось аплодисментов? — спросила она. — Похоже на то. — Ни одного хлопка? Может, твой отец припрятал немного для себя лично? — Педер загорелся. — Отличная мысль, Вивиан. Наверняка он чуток притырил. Сейчас посмотрим! — Педер достал нож, сел на кровать, посмотрел на нас и шёпотом спросил: — Режем? — Я кивнул. Педер отпорол подкладку, разворошил картон под замком — нет ли там тайника с аплодисментами? Там не было ничего. Только тяжёлый дух нафталина и плесени. Педер убрал ножик в чехол. — Вы серьёзно рассчитывали на находку? — Он откинулся навзничь на кровати и тихо заржал: — Барнум, а что там твой отец любил повторять? — спросил он. Я взглянул на Вивиан. Она не отрывала глаз от пустого, искромсанного чемодана. — Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь, — прошептал я. Педер снова сел. — По-моему, наоборот, — сказал он. — Важнее то, что ты видишь. А ты как считаешь, Вивиан? — Она вместо ответа показала пальцем на край крышки. — Смотрите, — сказала она. Там что-то было, уголок листа бумаги или книги. Мне удалось подцепить его. Это была открытка, отец припрятал её там или позабыл, старинная открытка, и я до сих пор помню свой тогдашний восторг — наполовину присыпанный страхом: в моём чемодане что-то нашлось, он, к моей вящей гордости, не пуст, но и боязно мне было тоже, чем окажется это послание, спрятанное и крышке доставшегося мне в наследство чемодана? Оно оказалось изображением самого высокого в мире человека, Патурсона из Акюрейри. Я выдохнул с облегчением. Его имя было выведено внизу — полностью, плюс роспись, а также значился его рост — два семьдесят четыре, измеренный под контролем съезда врачей в Копенгагенe. Педер и Вивиан заглядывали мне через плечо. У меня дрожали руки, от радости, от удивления, не знаю от чего, но дрожали. Раскрашенный вручную портрет Патурсона выцвел, краски казались бледными тенями. От этого зрелища я вошёл в раж, я чувствовал грусть, но и возбуждение, мне пришлось покрепче сцепить пальцы. У Патурсона лицо было удлинённое, а ротик маленький, едва заметный изгиб над широким подбородком, волосы были расчёсаны на пробор почти ровно посерёдке, а голубые в своё время глаза казались двумя дырами на маске. Одет он был в чёрный костюм. Туфли белые, без шнурков. — Два семьдесят четыре, — простонал Педер. — Этого не может быть. — Здесь ясно написано, — ответил я. Педер нагнулся поближе. — Значит, рожа у него метр, не меньше. Так не бывает. Обманки. — Ты хочешь сказать, съезд врачей соврал в полном составе? — Педер вздохнул. — Почти три метра! Поебень какая-то. — Я начал заводиться. — Ты хочешь сказать, мой отец врёт? — Педер вздохнул и собрался что-то ответить, но не успел. Его опередила Вивиан. — На обороте тоже что-то написано, — заметила она. Я повернул открытку. Там была марка. Исландская. Проштемпелёванная в Акюрейри 10.5.1945. Число, пересекавшее наискось зелёную исландскую марку, читалось с трудом. Десятое мая. Сорок пятого года. Открытка предназначалась отцу. Арнольду Нильсену. Она искала его долго. Сперва её послали в цирк «Мундус», Швеция, Стокгольм. Этот адрес зачёркнут и ниже написан новый: пансион Коха, Норвегия, Осло. Я так и вижу почтальонов с открыткой для отца в руках, сперва они доставляют её из Исландии в Швецию, чтобы оттуда отнести в пустую комнату пансиона Коха на Бугстадвейен. Где отца уже и след простыл, он съехал. И открытку посылают дальше, на север, на холмистый остров, откуда он сбежал, на Рёст, где тоже никто не знает, что сталось с Арнольдом Нильсеном, поэтому открытка год за годом ждёт его тут неприличным напоминанием о блудном сыне, что улизнул ночью, тишком, и пал так низко, как только возможно пасть: подвизается в цирке. Отец отыскал открытку сам, когда ездил на Рёст с матерью окрестить меня Барнумом. — Читай, — шепчет Вивиан. Почерк малопонятный, в словах полно ошибок, а строчки наползают друг на друга, чтобы вместилось всё. Я читаю вслух. Дорогой Арнольд, мой настоящий друг. Приходится остановиться, посмотреть на Вивиан с Педером: — Арнольд — это мой отец. — Дорогой Арнольд, мой настоящий друг, — начал я сначала голосом, который звучал как чужой. — Я пишу тебе сегодня, чтобы поздравить с победой мира и поражением этой гнусной Германии. Теперь подожмут хвост навсегда! Tы всё ещё в цирке? Надеюсь на это. Сам я вернулся в Исландию. Ты помнишь ту, которую мы звали Шоколадной Девочкой? К несчастью, она умерла. Она заболела болезнью, которую не смогла вынести. Она всегда говорила о тебе очень хорошо. Я надеюсь, наши пути когда-нибудь пересекутся. Арнольд, желаю тебе всего наилучшего в жизни. Самый высокий человек в мире. Патурсон.

Мы молчали очень долго. Я мог бы и всплакнуть. И я уже принял решение. Эту открытку я никогда никому не покажу. Я убрал её в карман сумочки с туалетными причиндалами. Педер посмотрел на меня и кивнул, словно понял моё намерение и одобрил его. — Теперь и у тебя есть собственное письмо, — сказал он.

В ту ночь я не спал. Лежал без сна, возбуждённый, слушал спокойное дыхание Педера и шелест ветра в яблонях, шорохи в траве, луну над фьордом, а будь слух у меня поострее, я б услышал и как Вивиан лениво ворочается в кровати у себя в комнате. Места для всего этого во мне не хватало. Оно переливало через край. Мне надо было срочно встать. Продышаться. Потом я устроился на стуле у окна. Мне думалось, что быть счастливым тоже вполнe сносно, это уж не так сложно, хотя непривычно, радость — разлапистый букет, руки изматывает. Мы проснулись, встали и снова улеглись на скале и заснули там, а папa читал в теньке каталоги марок, и мама работала над своей картиной. Солнце жёстко и жарко легло нам на спины. И я пережил нечто странное. Я внезапно вынырнул из сна, разморённый и напуганный, с единственной мыслью в голове, стряслась беда! Я физически чувствовал чужую боль. И в ту же секунду меня укусила оса. Прямо в горло. Оно сразу же стало опухать. Я закричал. Педер и Вивиан встрепенулись. — Умираю! — кричал я. — Задыхаюсь! — Голос пресёкся. Я катался по земле. В голове всё полопалось. Сейчас наступит смерть. Последнее, что я увидел в этой жизни: Педер думает, что я прикидываюсь. Я попробовал растолковать ему, что к чему, но поздно. Скоро я окажусь на том берегу. Я прекратил борьбу. Меня переполняло огромное спокойствие, на грани потери сознания. Душа готовилась отлететь. Прощайте, друзья мои. Но Вивиан припала ко мне и впилась губами в горло, словно решила поцеловать меня в первый и уже последний раз. Она не знала пощады. Кусалась. Высасывала. Отплёвывалась. Потом снова сосала, вытягивала из ранки яд и спасла мне жизнь — в первый, но не последний раз.

Поделиться с друзьями: