Полвека любви
Шрифт:
Рафик, приехавший в Москву по своим литделам, посетил нас вскоре после нашего переезда. Со свойственной ему обстоятельностью он осмотрел квартиру и сказал, раздумчиво подняв брови над круглыми очками:
— У нас ведь феодализм. Иерархическое устройство жизни. Мы с вами на социальной ступеньке «трехкомнатные не в центре»… Квартира, конечно, хорошая. Но что, собственно, выиграли вы? По-моему, в Москве жить труднее. Больше суматохи… очереди не меньше, чем в Баку… хамство, пьянство… В сущности, и здесь — Азия…
Наверное, так оно и было. Но я-то знаю, что и Рафик помышлял об отъезде из Баку. У него и Норы, его жены, своя беда: ребенок-даун. Мальчик подрастает, ему девятый год, пора определить его, как ни печально, в детдом, где содержат
Трудности быта — а куда от них денешься? Мы, в общем-то, были к ним привычны. Через трудности к звездам. Московское небо чаще всего было затянуто облаками, но я знал, что за ними — огромное, как сказано поэтом, ухо Вселенной с клещами звезд, а среди них — голубой Арктур, альфа Волопаса. Звезда, которую я, сам не знаю почему, считал своей путеводной.
Только одного я опасался — как бы не приуныла от новых трудностей быта моя Лида. Но она держалась стойко. Не жаловалась, не хныкала. Радовалась, когда мы ездили в ЦДЛ — Центральный дом литераторов — на концерты, литературные вечера.
— Сколько удовольствия получали бы мы от Москвы, если б не мои ноги, — сказала она.
Еще одно важное открытие мы сделали: лес. Он был недалеко: перейти Боровское шоссе, пройти под аркой Киевской железной дороги — и вот он, лес. Входи и вдохни прекрасный сосновый дух. Мы медленно идем по широкой тропе меж стройных сосен, меж кустов малинника. Перед нами бежит бело-черная трясогузка… останавливается, тряся хвостиком… дальше бежит, будто указывая дорогу… взлетает… Я вспоминаю плакат в Пуще-Водице: «Кто тебя, 0 чудный лес, породил так величаво…» Лида улыбается… Ты рада, моя хорошая, и мне радостно от твоей улыбки… Вот березовая рощица, и снова сосны… Дуб, навесивший над тропой, под прямым углом, одну из ветвей… Справа поляна, там подростки играют в футбол, орут, матерятся — что поделаешь, без мата у нас ни в будни, ни в праздники… Тропу тут и там пересекают толстые корни сосен и елей… Смотри под ноги, Ли… А теперь — ах! Словно зеленый занавес распахнулся: перед нами пруд. Да какой большой — как озеро в лесу. По синей воде, у берега покрытой ряской, плывет семейство диких уток. Впереди важный зеленошеий селезень, за ним мама-утка и выводок утят. Слева небольшой пляж, напротив — лодочная станция. Скоро лето, будем ходить сюда купаться… Прекрасно… «Кто тебя, о чудный лес…»
1 июня мы с Лидой перебрались в Дом творчества Переделкино. С каждым годом мы все более привязывались к нему — нашему зеленому убежищу. У человека ведь непременно должно быть убежище.
Лида отдыхала от трудной весны, от кухни. Я писал документальную повесть — воспоминание о Ханко. Мы гуляли, общались с приятными людьми. Все было хорошо, но…
Утром десятого дежурная позвала меня к телефону. С недобрым предчувствием я спустился к телефонной будке, взял трубку и услышал голос Алика:
— У бабушки кровоизлияние…
— Ты вызвал «скорую»?
— Нет, — сказал он. — Всё…
Мы с Лидой схватили такси, примчались домой. Оба лифта были выключены. Побежал искать лифтершу, уговорил включить хоть один. Поднялись. Тут уже, вызванные Аликом, хлопотали домовая уборщица и старушка соседка — обмывали и одевали Рашель Соломоновну.
Жаль мне ее, очень жаль. Жизнь не баловала ее — разрушила семью, лишила мужа, бросила в лагеря ГУЛАГа. Ей бы после реабилитации выйти замуж за хорошего человека, зажить своей жизнью. Она и думать об этом не хотела. Наша семья стала ее семьей, и она, как могла, помогала Лиде управляться с хозяйством. Очень мучили ее гипертонические кризы, сосуды были никудышные. Собственно, она держалась на таблетках,
горчичниках…Переезд в Солнцево Рашель Соломоновна, приехавшая из Баку через месяц после нас, перенесла хорошо. Она радовалась своей комнате с окном на запад. Радовалась, что рядом — обожаемый внук. И вот…
Урну с прахом Рашели Соломоновны мы спустя некоторое время привезли в Баку и захоронили в могиле ее родителей.
В Доме творчества Переделкино всегда много пожилых писателей. Почти все они глуховаты…
На крыльцо вышла дежурная и крикнула:
— Шифрина! К телефону!
Старая женщина, которую она окликнула, не услышала. Сутулясь, шла по дорожке к калитке, выводящей на улицу Серафимовича. Я припустил за ней:
— Вас к телефону.
Она посмотрела на меня сквозь очки и поблагодарила с какой-то застенчивой улыбкой.
Так мы познакомились с Юлией Яковлевной Шифриной, писательницей из Липецка. От нее, худенькой, неловкой, с копной жестких седоватых волос, исходило тихое обаяние доброты.
— Вы такая хорошая пара, — сказала она. — Можно я буду называть вас по имени? Лидочка, что у вас с ногами?
Выслушав, Юлия Яковлевна предложила:
— Знаете что? Приезжайте в Липецк. Это же старинный курорт в России. У нас там — пчелолечение и все, что нужно.
В те годы мы были легкие на подъем. В сентябре взяли да и поехали в Липецк. С помощью Юлии Яковлевны оформили в санатории курсовки (лечение и питание — по 80 рублей с каждого из нас), устроились в гостинице «Липецк». Гостиница на холме, курорт — внизу. Надо спуститься по каменной лестнице, пересечь проезжую улицу, и тут лечебный корпус. Очень нелегки для Лиды ежедневные спуски и подъемы — но что поделаешь? Выбора, как всегда, нет. Нет и пчелолечения (было раньше, но закрыто — может, за отсутствием пчел?). Обычный курортный набор — грязи, хвойно-минеральные ванны и т. п. Все это и назначила нам симпатичная врачиха. И стали мы лечиться.
В комнате отдыха после ванн и грязей разговоры крутились вокруг двух тем — выпивка и совокупление. Вот входит один, усатый, с громовым голосом: «Вы чо тут разлежались?» Ему навстречу: «Бутылку принес? А то стаканьё у нас есть». Хохот. Или вот одна из историй, рассказанных в комнате отдыха. Старуха мать корила сына, что сильно пьет. Дескать, вырастила тебя, молоком своим вскормила, а ты мне жизнь отравляешь пьянством. И однажды сыночек ей говорит: «Да что ты меня молоком своим попрекаешь? Ну, сколько я его выпил у тебя? Давай посчитаем, и я тебе верну — пять фляжек, десять, ну двадцать…»
20 сентября я записал в своем дневнике:
Грубоватый народ, хамоватый и невежественный, хотя и грамотный. Что же это стряслось с Россией? Где русский человек, стремившийся жить по совести, по правде… прославленный великими писателями, на весь мир известный своим особым складом души?.. Что же стряслось? А стряслось то, что после великой революционной ломки ушло поколение идеалистов, энтузиастов — одних погубил «великий вождь», другие приспособились или затаились. И осталась перевороченная по мановению верховной руки нищая деревня с деклассированным крестьянством, бегущим на промыслы и в города. И остались рабочие, превратившиеся — в условиях нового, советского расслоения общества — в «работяг», озабоченных не столько хлебом насущным, сколько каждодневной выпивкой. И осталась партбюрократия, созданная сталинизмом, а ныне, как я погляжу, формируемая по признаку фрикативного «г». И осталась интеллигенция, главным образом должностная, пустившаяся в погоню за материальными благами. Преуспевают циничные молодые люди, образованные, но бездуховные, обладающие незаурядной пробивной силой и превосходным пищеварением. Есть, есть, конечно, люди мыслящие и порядочные, но нынешнее время — не для них.
Но ведь все эти люди, которых я вижу вокруг, грубоватые, пропивающие получку в кабаках и подворотнях, — разве виноваты они, что они — такие?