Полвека любви
Шрифт:
«— Для тебя порочно все, что не с тобой. А для меня самый страшный порок — твоя нетерпимость.
Александр усмехнулся.
— А где она, твоя хваленая терпимость?..
— Сейчас ее нигде нет. Ни там, ни тут. Но значит ли это, что ее вообще не должно быть.
— Когда-нибудь… — насмешливо молвил Александр, наконец-то ясно поняв, в какой безвыходный тупик зашел Алеша.
— Тогда человек погиб, — сказал Алеша печально.
— Почему? — изумился брат.
— Неизбежный путь нетерпимости…»
Под конец жизни Август Явич получил от Союза писателей новую квартиру. Разумеется, не в центре: не положено, чином не вышел. Двухкомнатная квартира в Щукине, на улице Гамалеи, была в сотне метров
Вскоре после вселения в новую квартиру умерла Раиса Ефимовна. Старик оказался в критическом положении, одному ему было не справиться с бытом. Их дочь Ёла, Ёлка, жена писателя Феликса Мендельсона, хотела забрать отца к себе, хотя трудно было представить, как бы Явич ужился в одной квартире с матерью Феликса, ортодоксальной коммунисткой. И тут появилась Тамара Константиновна — давняя приятельница Явича. Эта добрая старая женщина и взяла на себя заботу о нем.
Мы с Лидой навестили их. Август Ефимович сидел перед своим старинным секретером, за пишущей машинкой, в окружении бесчисленных книг. На мой вопрос о самочувствии он, как всегда, ответил с улыбкой: «Среднепохабно».
У него была в работе книга воспоминаний, и он стал читать мне очередную главу, но вскоре я уловил, что Август Ефимович чем-то обеспокоен. То и дело он прерывал чтение и как бы прислушивался к голосам, доносившимся из второй комнаты. Там разговаривали Тамара Константиновна и Лида.
Вдруг старик отложил машинописный лист и тихо сказал:
— Жалуется, наверное, вашей Лидочке.
— Жалуется? — удивился я. — На кого?
— На меня…
И он заговорил, несколько отвлеченно, о сложности взаимоотношений. Насколько я понял, беспокойство его заключалось в том, что он не может в полной мере ответить на чувство Тамары, — а ведь она давно его любит…
Между тем Тамара Константиновна говорила Лиде, что очень привязалась к Августу… ведь он такой добрый, такой эмоциональный, такой беспомощный… ни часа не может остаться один… Вот только она страдает от ложного своего положения: ни жена, ни приживалка… Хорошо, что у Августа такие друзья, которые все понимают… но ведь есть другие люди, они смотрят на нее косо…
Засиделись мы в тот день на улице Гамалеи. На прощанье сказали Августу Ефимовичу, что он должен благодарить Бога за то, что Он послал ему эту женщину.
И вообще — за всё. Ведь само по себе чудо, что старик пережил и 19-й, и 37-й, и другие годы.
И я думал о том, что сердце не остывает и в старости и сложным отношениям и эмоциям не бывает конца.
В марте 1979-го Августа Ефимовича положили в больницу. Старик был плох. К полному набору болезней сердца добавился туберкулез. Из Боткинской его перевели в специализированную больницу в Сокольниках. Я навестил его в апреле. Август Ефимович лежал в пятиместной палате. Вернее, не лежал, а сидел в подушках с кислородной трубкой у рта. Его глаза за очками как бы потухли — огромная читалась в них усталость.
— Организм перестает работать, — сказал он мне.
Я пытался, как мог, его подбодрить. Соседи по палате были не очень-то приятные. Один из них явно неприязненно относился к Августу, интеллигенту, да еще и еврею. Выходя из палаты, этот хмырь нарочно открыл форточку, сырой холодный воздух апреля потек в палату.
— Вот так он все время, — сказал Явич и попросил меня закрыть форточку.
Приехали Ёлка с Феликсом. Я спросил, нельзя ли перевести Августа Ефимовича в больницу получше. Но Ёлка сказала, что здесь врачи хорошие…
С тяжелым сердцем я простился со стариком — простился, видимо, навсегда.
В начале мая Август Ефимович умер.
Прощание было в ритуальном зале крематория Донского монастыря. Казалось, что старик, неузнаваемо высохший, будто
со срезанным носом, прислушивается к надгробным речам. Тепло говорили профессор Николаев, поэт Яков Белинский… Я тоже говорил об Августе Ефимовиче — как о добром мудром отце… Замкнулся круг непростой жизни…Потом пошли к Феликсу и Ёлке — они жили поблизости — на поминки.
Дружбу с Ёлой и Феликсом Мендельсоном Август Явич передал нам как эстафету. Феликс был прекрасным переводчиком с французского и английского. Много книг — и прозы, и стихов — он перевел. Думаю, что лучшими его достижениями были: перевод «Дочери Монтесумы» Р. Хаггарда и полный перевод обоих «Завещаний» Франсуа Вийона. (Мне на день рождения Феликс подарил миниатюрный, карманный томик с «Большим Завещанием» с надписью: «Е. Л. Войскунскому, собрату, / Фантасту, страннику, пирату / Желаем славы, счастья, злата, / Серьгу с жемчужиной в ноздрю, / А также всёпереиздата. / Кого люблю, тому дарю».)
Жили Мендельсоны на улице Лестева в большой квартире в старом доме. У них была серьезная библиотека, пожилой умный колли по кличке Холден и пестрый попугай в клетке, обожавший висеть вниз головой. Кроме того, у Феликса, заядлого автомобилиста, была «Волга». В неездовые дни он сидел за огромным старинным письменным столом, стучал на машинке, выполняя очередной перевод. Ёлка была на работе — в «Московских новостях» на испанском языке. Мама Феликса, замкнутая старая дама, сидела у себя в комнате перед телевизором. Вскрикивал в клетке попугай. Феликсу становилось скучно, он бросал работу, кликал Холдена и шел к гаражам возле дома. Там всегда обретались кто-либо из окрестных автолюбителей, и завязывался хороший разговор о дорожных происшествиях и дефицитных запчастях, и вскоре, когда уже и о текущей политике шло, непременно появлялась бутылка… Непьющий Холден сидел в сторонке и терпеливо скучал…
Рафинированный интеллигент Феликс Мендельсон был там, у гаражей, своим человеком.
Мы с Лидой любили эту пару — Феликса и Ёлку. Нам их недоставало, когда они вдруг уехали в Израиль навсегда.
Из моего дневника:
Прочел рукопись Медынского «Пылающий ум». Старик привез ее из города и просил прочитать. Это как бы — в развитие его «Трудной книги», только речь здесь идет не о судьбах преступников, не о проблемах перевоспитания, а — о не менее сложных судьбах людей, которые, движимые острым гражданским чувством, осмелились критиковать свое начальство и поплатились за это: всякие кары и ярлыки обрушились на них. Не о перевоспитании, а о перерождении… О должностных лицах, отождествляющих себя с государством и поэтому глухих к критике и злобно за нее мстящих. Особенно поражает подробно изложенная история о геленджикских злоупотреблениях. Сильно написаны глава о Сухомлинском, глава о парне, невинно просидевшем 11 лет, вернувшемся в родную Одессу, полностью реабилитированном и — наткнувшемся там на бездушную стену бюрократии. Старик предлагал рукопись в «Наш современник», куда-то еще, но — непроходимо. Хороший и честный человек, в чем-то идущий от народников, заступников народных, часто ссылающийся на Герцена…
На склоне лет в своей, по сути, итоговой книге «Ступени жизни» Григорий Александрович Медынский напишет: «Нет, я не стыжусь своей среды, среды сельского духовенства, скорее стыжусь того, что время, в которое я входил в литературу (1929–30 годы), заставило меня принять литературный псевдоним и я уступил ему… Сын священника — и, вероятно, именно поэтому — я стал ярым, бескомпромиссным атеистом, безбожником, даже богоборцем и остаюсь им до сих пор, и, вступая в литературу, я не захотел поэтому носить свою богомолященскую фамилию — да! — и из Покровского стал Медынским, по душистому, ароматнейшему названию города Медыни, с которым связана была моя любовь и моя юность».