Полвека любви
Шрифт:
Удивительно честная — исповедально честная — книга. Вот он описывает свое детство в селе Городня Калужской губернии, где служил настоятелем церкви его отец. Не обычным попиком был отец Александр. В его доме была атмосфера высокой нравственности, на книжных полках стояли тома «Всемирной истории», «Истории русской культуры» Милюкова, «Человек и Земля» Элизе Реклю. Григорий много читал и рано стал «мыслительным» юнцом. Начавшаяся война — Первая мировая — вызвала жгучий вопрос: как же он, всемогущий Бог, вседержитель Вселенной, допустил такую огромную бойню? Споры с отцом, ссора… А вот и результат сомнений: 15-летний мальчишка-гимназист берет в одну руку икону, в другую — топор и, про всякий случай закрыв глаза, раскалывает икону пополам. Прямой вызов небу. И — небо молчит… «С Богом, — напишет
И далее: «Я составил себе религию без Бога, но в ней чего-то не хватает. Чего? — не знаю. В результате у меня нет религии и нет мировоззрения, а так жить нельзя».
Он не все понял в премудрой «Критике практического разума» Канта, но именно в ней нашел великолепную мысль: «Две вещи наполняют душу постоянно новым и растущим восхищением и благоговением, чем чаще и дольше думаешь о них: звездное небо над нами и моральный закон в нас…»
Вот оно: моральный закон в нас! Нравственное начало — не божественная искра, оно не нуждается в религиозной надстройке, оно — порождение самого человека, и это «бесконечно подымает мою ценность» (по выражению Канта).
Свой атеизм Григорий Медынский, разумеется, обосновывал более обстоятельно, и жизненный путь его был очень непрост. О своем первом литературном опыте — рассказе «Мед», напечатанном в 1925 году в журнале «Молодая гвардия», — он впоследствии отзовется как о «низкопробной антипоповской агитке». Он и первую свою книгу — «Буржуазия и религия» (1928 год) — сочтет потом излишне максималистской.
Пройдя через «горнило сомнений» (его выражение), Медынский, нисколько не кривя душой, соединил свой императив нравственного начала с коммунистической идеологией. Однако острое гражданское чувство и врожденная склонность к самоанализу не позволили ему стать трубадуром коммунизма, подобно иным писателям рапповского направления. В идеологии, высочайше провозглашенной единственно верной и всепобеждающей, Медынскому мучительно недоставало гуманитарной составляющей. Он видел: к великому делу с самого начала стала липнуть всяческая грязь и мерзость. А где же совесть? Где справедливость? И — в защиту этих отодвинутых в ходе строительства социализма понятий Григорий Медынский возвысил свой писательский голос.
Он, этот голос, прозвучал сильно. Я не литературоведческую статью пишу и не займусь разбором книг Медынского. Скажу только, что «Честь», «Трудная книга», «Разговор всерьез» вызвали гигантский читательской интерес, сравнимый, может быть, с резонансом от появления в XIX веке романа Чернышевского «Что делать?».
Этот сакральный вопрос российской общественной жизни Григорий Медынский поставил, когда, по заверениям официальных идеологов, сбылся знаменитый сон Веры Павловны и социализм победил окончательно и бесповоротно. Но, издав «Повесть о юности» — о юности светлой и чистой, почти идеальной, Медынский обратил взгляд честного исследователя на юность с другой, так сказать, темной стороны улицы. Кто они — молодые люди, очутившиеся на скамье подсудимых, на тюремных нарах? Что их толкнуло к преступлению? Можно ли надеяться, что, отбыв наказание, они вернутся к нормальной — законопослушной — жизни?
Эти жгучие вопросы, со множеством конкретных примеров, образовали книгу «Честь», впервые опубликованную в 1959 году в журнале «Москва». И на Григория Александровича обрушилась лавина писем. Писали из тюрем и колоний люди разных возрастов — то были письма-жалобы, письма-покаяния, а то и злобные письма. «Я — один из опомнившихся типов преступника», — писал один. «О если бы я смог стряхнуть с себя преступление…» — писал другой. «Я просмотрел жизнь, которая промчалась перед глазами, как грозовой день…» Тысячи писем, тысячи воплей…
На все письма ответить — невозможно физически. На наиболее интересные (или лучше сказать: значительные) Медынский отвечал. Более сотни заключенных получали его письма — и это были не формальные отписки, отнюдь. Он входил в подробности быта своих корреспондентов, и те видели: писатель не просто учит их при всех обстоятельствах жить честно, но и хочет разобраться и понять их жизнь. Они видели
в нем, не побоюсь торжественно-старинного слова, исповедника.И — заступника. Да, некоторых зэков, чье преступление не было тяжелым, а раскаяние выглядело однозначно искренним, Медынский вытащил из колоний досрочно.
Таков был, к примеру, Саша Пшенай, парень из породы правдоискателей. Не побоялся критиковать председателя своего колхоза, да вот беда: не знал или упустил, что, борясь за правду, нужно быть самому кристально чистым. Ну и поплатился за это. Украл с дружками воз отходов кукурузы и продал, чтобы на вырученные деньги купить гармошку для колхозной самодеятельности. И — получил срок восемь лет. Из колонии, прочитав «Честь», Пшенай написал Медынскому о своем грехопадении. Завязалась долгая переписка — Григорий Александрович приводит ее в «Трудной книге», в «Разговоре всерьез». «Кругом одни бюрократы и карьеристы, — писал Пшенай, — стандартные себялюбцы, которые ради своего благополучия способны на любые подлости. И я от вас ничего не хочу, я у вас ничего не прошу. Я хочу только знать: как жить? И если вся жизнь такая, стоит ли мне отсюда выходить?» Пшенай открыл свою душу, и писатель терпеливо (и строго!) наставляет парня, учит жизни. А когда комиссия по пересмотру уголовных дел отказала Пшенаю в амнистии и он прислал отчаянное письмо, Медынский пошел к начальству в Министерство внутренних дел. Его хлопоты были приняты во внимание: Сашу Пшеная освободили досрочно.
Размышляя о природе преступности, Медынский пришел к выводу, что преступление — болезнь духа и эту болезнь надо лечить. Что же делать? В своих книгах он, развивая идеи Сухомлинского, выстраивает систему воспитания. Ответственность личности перед обществом должна быть взаимной. Временно изолированное зло не уходит из жизни, и, если преступник не закоренелый злодей, нужно его понять и помочь нравственно подняться, сделать из него нормального, безопасного для общества человека. Увидеть в преступнике человека — вот, наверное, основополагающая линия, которую Медынский последовательно (и стилистически ярко!) развивает в своих книгах и газетных статьях.
Он популярен, это — его звездное время. Он вхож в высокие сферы. Его принимает и благодарит за благородную деятельность министр внутренних дел Щелоков.
В одном из писем Медынский пишет:
Ведь я старик, я преспокойно мог получать пенсию и жить просто так, ни о чем не думая. А я вожусь с одним, с другим, с третьим, и выслушиваю сотни клятв, воплей и заверений. А думаешь, это легко? Ты знаешь, иногда хочется плюнуть на все и пойти в кино или просто пойти погулять со своей Марией Никифоровной, но вот… Вот предо мной новая пачка писем. Что с ней делать? Верить или не верить людям? Можно добром победить зло или его нужно давить, уничтожать силой, порождая этим новое зло? Вот о чем речь.
Воспитание…
Столько сказано умных слов, столько написано прекрасных книг, столько произнесено нравоучительных проповедей. А преступность не уменьшается. Еще больше, чем в ушедшие советские времена, стало хамства, хулиганства, бессовестного обмана. Массовый Невоспитанный Человек — вот, наверное, главная беда России.
Неужели умолк «моральный закон в нас», восхитивший некогда философа Канта, а впоследствии — и писателя Медынского? Неужто напрочь утеряна совесть?
Не знаю. Боюсь, что и Григорий Александрович, доживи он до наших дней, до XXI века, испытал бы большое смятение. И книгами своими, и примером собственной жизни он звал «идти к коммунизму с чистой душой». А теперь-то как же?..
А теперь — проблема воспитания в человеке человека обострилась еще больше. Советская власть отменила Бога, заменив его Марксом и Лениным. Но кончилась, рухнула советская власть (и еще раньше обанкротилась коммунистическая идея), и что же — ни Бога, ни Маркса? И значит, вседозволенность? Нет, так нельзя, невозможно! Россия возвращается к Богу. Вера снова утверждает себя как основа нравственного возрождения нации. Вот только — не подменить бы веру ритуалом веры…
Как же быть, Григорий Александрович, с вашим атеизмом?