Полынь
Шрифт:
В хлеву, хлопая со свистом крыльями, заорал полковничьим басом петух. Петух у них был особенный, отменный, злой. Днем он взбирался на деревянный дубовый столб ворот, поднимая пестрый, всех цветов радуги хвост, зорко поджидал чужих людей. На голову человека, входящего в зотовскую калитку, набрасывался, как камень, пущенный из рогатки. Не один человек ходил с расклеванной макушкой, не один в душе ругался последними словами, проклиная вместе с глупой птицей и хозяев, но петух все еще не кипел, не тушился в чугунке. «Убью, сегодня же уничтожу проклятого, не петух, а вражина!» — твердо сказал себе Зотов; тяжко кряхтя, еще минуты три-четыре послушал
«Жизнь… Замотался на перекладных, очерствел, дубарь дубарем… Ишь мерзкие, как накручивают, чисто музыка! Что-то я такое вспомнить хочу?.. То ли сон то был, то ли правда настоящая? Я на хлебном возу сидел, а кругом пели соловьи. Да, это было в молодости, когда я любил, страдал, когда во имя добра под пули мог стать. А нынче?» Зотов свернул в переулок, вышел за околицу на межу, потянул носом — пахло сладостью близкого хлеба, живительным и родным духом деревенской жизни, ясно ощущаемым в разгар лета. Хлеб уродился что надо — такого Нижние Погосты не видали, пожалуй, с последнего предвоенного года. Зотов вошел в рожь, укрывшую его с головой, нагреб к себе охапку колосьев, вылущил в полусумраке один — зерна уже твердели, не брызгали молоком, как неделю назад. «Ага, вот-вот косить надо. Черт возьми! Да это же целое богатство! Думал, так и сгнию в этих проклятых Погостах, а хорошего хлеба не увижу».
Он стал вспоминать долги. Их было у колхоза порядочно: старыми миллион. «Сразу не рассчитаться, нет, но постепенно, может, осилим». Роса брызгала ему на руки, вымочила колени, но он шел по тесной тропинке в тугой ржи, чувствуя, что рожь редеет и становится ниже ростом. Зотов сразу отяжелел и, пригнувшись, увидел, что рожь действительно тянулась с проредями, будто кем-то смятая, обкусанная. Он миновал это плохое место, и дальше опять заколотили по его плечам тяжелые, увесистые колосья. «Ничего, половина, видно, дурной, половина хорошей». Вернулся он в деревню возбужденный, деятельный, когда совсем светало.
Почему-то задержал шаги около хаты Егора Миронова. В деревне так всегда и говорили: «Егора Миронова», хотя сам он давно был убит и похоронен в чужой земле, в Восточной Пруссии; он солдатом прошел от самой Москвы, давно заросли травой его дороги, но люди не забывали. Жена его, Евдокия, имела большую семью; неудачно вышли замуж две дочери, вернулись домой без мужей с маленькими детьми на руках, да еще были дед и бабушка, старики.
Зотов увидел дым над трубой и решил зайти к ним. Евдокия, худая деятельная старуха, топила печку. Бедность в хате — на стене висели старенькие, обтрепанные пальтишки, валялись под столом туфли со стоптанными каблуками, на окнах вместо занавесок простиранные тряпочки — так и стеганула Зотова по глазам.
«Вот он, мой срам неприкрытый!» — Зотов сел, поздоровавшись, спросил:
— Ну как, Дуня, жизнь? — И отметил про себя: «А ведь впервые я так спрашиваю».
— Да как? Живем. — Евдокия посмотрела на него с удивлением: что это с ним? Обычно только и спрашивал про работу?
— Пацаны не болеют, что-то я слыхал?
— Витька Шуркин и правда болел.
— Теперь выправился?
— Здоровый, мне уже помогает, — улыбнулась Евдокия, показывая обломки желтых съеденных зубов.
— Одежду вам надо бы купить.
— Надо.
— Ничего, нынче,
думаю, дадим по трудодню. Мы и деньгами авансировать будем.— Сдается мне, что и летось ты говорил так?
— Говорил, верно. Да руки у нас были короткими.
Евдокия рассыпала ядовитый смешок.
— А нынче что, длинные стали?
— Вроде подлиннели…
Очутившись в переулке, он закряхтел, вспоминая усмешливый, налитый иронией взгляд Евдокии. «Народ оболванивал я, что ли? Тыкал рукой — того туда, того сюда, а вот о чем думают, ни разу не поинтересовался. Черт его знает, туп я для руководства? Колхоз никак не выправлю. Отчего?»
Он шел по деревне, отягощенный думами. Завернул в коровник. Утренняя дойка уже кончалась. В окошки, затянутые паутиной, цедился скупой свет. В станках было полусумрачно, тихонько цвинькали струйки молока о края ведер, слышались теплое коровье дыхание, шорох молодого сена в кормушках. Коровы за лето отгулялись, выгнали голод, в них не проглядывала та лютая худоба — нынешняя зима была особенно страшной, голодной: без кормов остались уже в конце января. Подошла сливать молоко Дарья Лопунова. Он спросил:
— Как дела?
— Ничего. В эти дни хорошо дают.
— Запарник в телятнике наладили?
Дарья широко улыбнулась:
— Теперь все разогретое. Телятки сразу оживились.
«Ага», — Зотов, повеселев, сдвинул на затылок кепку. Женщинам-дояркам он сказал:
— Думаю, гонять обратно коров не нужно. Пусть ночуют в поле. Вас на дойку на машине возить будут.
Вскоре он в тележке подъехал к дому агронома Васильцова: тревожился о кормах, силосе, решил с ним вместе посмотреть подсолнечник и кукурузу в поле за Горбатой балкой.
На громыхание в сенях не скоро — Зотов успел искурить полпапиросы — вышел сам хозяин, жмурясь со сна, неясно, как-то по-кошачьи поеживаясь, в майке и трусах, выглянул в дверь:
— Здравствуй, Тимофей. Ты чего?
— Спишь больно долго. Натягивай штаны, в поле заглянем.
— Погоди немного, сейчас.
Минут через пятнадцать вышел — большой, с лысиной, обложенной клочьями сивых волос, носатый, кряхтя — ему шел пятидесятый, — влез в тележку, так что та перехилилась, скрипнули жалобно рессоры. Зотов разобрал вожжи, скользнул глазами по крайнему окну добротного, светлеющего пятистенного дома: там, в просвете меж цветов в горшках, показалось круглое молодое женское лицо. Мелькнуло и скрылось.
Зотов пустил коня с места рысью, тележка дернулась; Васильцов, отдуваясь, схватился толстенными руками за поручень, повел глазами: с председателем нынче неладно…
В один миг выскочили за околицу, перевалили бугор, мимо потянулся лен, слегка буреющий на высоких, подставленных солнцу местах.
Васильцов все еще как следует не очнулся от сна с молодой женой, толстые красные губы его шевелились, на дрябловатых, уже сильно тронутых старостью щеках, тлел неровный, пятнами, румянец, глаза были какие-то опоенные.
— Медовый месяц укатал?
— Вроде бы, — Васильцов неуверенно, как-то боязливо, точно по принуждению, рассмеялся.
Зотов закурил и, выпустив дым, сказал прямо и с суровой безжалостностью:
— На новый дом позарилась небось. Зачем бы ты ей, молодой, нужен?
— Завидуешь? Понимаю, Тимофей, — несердито отозвался Васильцов, протирая носовым платком лицо.
— Прости, ежели обидел.
Васильцов неопределенно отозвался:
— Не в том, понимаешь, вопрос. Я же не обижаюсь. Жизнь есть жизнь… У кого молодая, у кого старая.