Полынь
Шрифт:
— Что же мы, давай свадьбу устроим? А то так… нехорошо.
— Правда, Леша, — кивнула она, — нехорошо.
— Как раз в это воскресенье можно. Справим в батином доме: К нашим пойдем. Ты с ними незнакома.
— Я их знаю, — и посмотрела ему в глаза. — Давай сперва распишемся. А так… не по-людски, плохо.
Ответил не сразу.
— Предрассудки это. А кто вообще узнает? — И докончил подчеркнуто-весело: — Потом, Маня, свадьба же поважней расписки.
Промолчала: «А и то верно».
Село Кудряши, где жили родители Лешки, — в четырех километрах от Нижних Погостов.
Маша засобиралась, готовясь к свадьбе. В хате перевернула все.
Сходила в поселок Вырубы в парикмахерскую, сделала высокую прическу, отчего как-то выросла, похорошела. Две ночи спала, оберегая ее, чтоб не смять.
Готовились к веселью и в Кудряшах — туда ездил Лешка. Устинья, ничего толком не выпытав у сына, какую он приведет сноху, тайком вздыхала, чуя неладное, возясь около печи, как-то бросила:
— Слыхала, голь-моль. Влипнул, видать, Лешка-то.
Афанасий Петрович, муж, прикрикнул:
— Много ты знаешь!
Пришла наконец суббота. Кругляков отпустил Машу немного раньше с работы, предчувствуя, что и ему в этом деле должна перепасть изрядная выпивка. Она пригласила его на свадьбу. Кругляков, щуря кошачьи глаза, быстренько согласился, не дал себя упрашивать.
— Явимся, не сомневайся.
Дед Степан с тревожным изумлением следил за Машей с печки: он только что выпарился в бане и там обсыхал по-тихому.
— С телкой и курями не хлопочь, сам управлюсь, — сказал он, кашляя.
— Я сготовила, ты только снеси, — и, сияя глазами, выбежала на проулок.
— Куда ты? — спросил Лешка.
— К девчатам сбегаю, позову на свадьбу.
— Много не зови. Мы по-узкому, — наказал.
Она сообщила пятерым из своей бригады, а потом побежала к Вере. Вера неожиданно обрадовалась, хоть и таила неприязнь к ее нареченному, и они вдвоем всплакнули.
— Дай мне свое белое платье, — попросила Маша.
— Счас, из сундука выну, — засуетилась Вера. — Мой бог, и туфли же надо!
— Да ты потихоньку, чтоб мать не видела.
— А то сама не знаю?
Перед вечером они вышли из деревни. Дорога круто огибала песчаный, с лысиной бугор; туман наплывал дымом в лощину, пластаясь по кустарникам. В золотом закатном мареве стлалась впереди, как ковер, равнина. Маша крепко держалась за Лешкин локоть, крупно вышагивая, старалась не отстать. Вся ее жизнь рисовалась ей такой же прямой и широкой, как эти родные поля и перелески. Нижние Погосты пропали, но, взойдя на холм, она увидела свою старую хату с кленом под окошками, поваленный плетень — и не удержалась, всхлипнула.
Просторный дом Прониных стоял на отшибе деревни, ближе к лесу Обнесенный частоколом, он утопал в вишнево-яблоневом саду. Натоптанная до глянца тропа, виляя в крапиве, спускалась в овражек к колодцу. За двором — болотистое лесистое займище с осокой, правей — ровный, как по нитке, проулок, упирающийся в большак.
Из-под навеса вышла старая пегая сука с облезлыми боками.
Обнюхав Машу, она равнодушно зевнула, пошла, понурив голову, нюхая ее след, а Лешка сказал:— Пенсионерка.
На крыльце показалась толстая Устинья; осторожно ощупывая рыхлыми ногами ступени, спустилась с пустым подойником — собралась доить корову.
Маша, увидев ее, почувствовала холодок под сердцем.
Поздоровались. Устинья, поставив ведро, шмыгая спадающими галошами, молча повела гостей в дом.
Длиннорукая пятнадцатилетняя девчонка, Лешкина сестра Соня, с черными вьющимися волосами, торопливо вскочила им навстречу из-за стола. Чистые бордовые половички вели в две другие комнаты.
— Мы пришли гулять свадьбу, — сказал Лешка, внимательно наблюдая за выражением лиц своих. — Ее зовут Марией. Вот.
Соня затопала ногами от радости.
— Тихо ты! — прикрикнул отец из другой комнаты, вышел босой, в гимнастерке распояской, невысокого роста, взъерошенный. — Здравствуй, Мария, — он весело, заплетая ногами, подошел к ней, пожал руку. — Проходи смелее. Садись.
Засуетились. Афанасий Петрович пошел забивать овцу. Маша вместе с Соней потрошила во дворе индюшек. Братнина жена как-то в одно мгновение понравилась Соне, и она начала рассказывать ей свои нехитрые девчоночьи тайны:
— Вчера ко мне подошел Сережка Пивоваров. Ты знаешь, наверно, рыжий, он пастухом два лета был. А теперь на механизатора учится в Лавадах. Знаешь?
— Какого-то рыжего видела.
— Его все знают. «Хочешь, — говорит, — при всех поцелую?» — Соня по-девчоночьи рассмеялась, замерла с ясным изумлением на чистом, без единой тени, лице, А Маша подумала: «Я их всех люблю. Теперь она моя родня».
На двор к девчатам выглянула Устинья. С круглого, простреленного рябинами, дрожжевого лица ее стекал пот. Вытерлась рукавом, позвала:
— Девки! Несите индюшек. Надо ставить тушить.
Двор освещала электрическая лампочка, а вокруг уже сгустилась тьма, и в ней кто-то играл на гармони вальс «Амурские волны».
В доме жарко горела печь, по стенам весело прыгали отсветы огня. У порога, уже освежеванная, лежала на охапке ржаной соломы овца, и Афанасий Петрович ловкими, сильными ударами рубил ее на дубовом стульце.
— Алеха, ты где? — позвал он. — Помоги-ка мне.
Какие-то три незнакомые старухи уже хозяйствовали возле печи.
Одна, низенькая, с маленьким, испеченным лицом, добродушно оттолкнула Машу от печи:
— Иди, иди, молодая, одне управимся.
— Не худо бы в церковь, — сказала высокая худая старуха, пронзительно все время глядевшая на Машу.
— Мечты старой эпохи, — огрызнулся Лешка из другой комнаты.
— Ох, молодежь ноне! — вздохнула третья, дородная и пышная, и вдруг озорно, подмигивая безбровым лицом, рассмеялась: свою свадьбу, возможно, вспомнила.
Соня и Маша в другой комнате готовили занавески на окна. Мирно, родственно, счастливо… Лучась глазами, Маша оглядывала золотые, под осенний дубовый лист обои. Свои люди, близкие. Совсем недавно чужими были, теперь свои. Вошел Афанасий Петрович, вытащил пачку сигарет, выпроводил Соню: