Полынь
Шрифт:
Знакомая женщина, с которой она разговаривала, поддержала:
— Не разводи формализм, Павлыч: им некогда ездить. Уборка.
Филиппенков в знак несогласия рубанул рукой и стукнул под столом деревяшкой:
— В городе отпускают месяц. Я сокращаю до недели. Дело не шутейное. Не на вечеринку собираются. Соображать бы надо. Дайте, товарищи, заявление. Все. В следующую среду оформлю. Приходите.
— Может, передумаете еще, — вставила пожилая женщина.
Лешка промолчал, не сказал ни слова. А Маше больше всего хотелось, чтобы он возразил и настоял на расписке сейчас. Ей этого очень хотелось. Она плохо понимала, как села в тележку и выехала из Плоскова. Малость опомнилась только около леса.
— Что ты, Мань, приуныла?
— Так, от жары, наверно.
Усеянные тревожными точками глаза ее чего-то ждали, и Лешка виновато отвернулся. Он знал, что если бы как следует настоял, Филиппенков не выдержал и расписал бы. Но он также знал, что сбросил с плеч тяжесть, а теперь легко и нет никаких у него твердых обязанностей перед жизнью. В лесу, на том самом месте, Лешка снова остановил кобылу, соскочил.
Маша покачала головой, вся поджалась в угол тележки, прошептала:
— Я не сойду!
До Нижних Погостов доехали молча. Маша спрыгнула на ходу возле сельпо. Он обернулся:
— Вечером приду. Жди.
Лошадь рванулась и пошла рысью, простучали колеса по мосту, и тележка выскочила на ту сторону реки.
Маша раздумала идти домой переодеваться и прямо в шелковом платье, как была, направилась в поле на работу.
Задождило. Шли, налетая из-за бугра, из-за меловых залысин и речных отмелей бешеными волнами, грозовые летние ливни трое суток подряд. В овраге, что примыкает с севера к Нижним Погостам, поднялся обмелевший, оплошавший совсем ручей. Пополнела, грозя выбиться из берегов, Угра. В деревню отовсюду вместе с потоками воды текли дурманные запахи: хлеба, травы, хвои, гниющей листвы — падалицы. Не одна туча, обвисая черными крыльями, переползла через деревню, и не один раз думала Маша о своей быстро и диковинно переменившейся жизни.
Неделю спустя после поездки в Плосково она управилась около печи пораньше. Лешка со старым армейским чемоданом перешел жить в ее хату. Он торопливо мылил щеку, брился, посматривая на часы, — опаздывал на работу. Перед этим сдали хату Черемухиным, а с утра было решено в селе Лубки ставить другим пристенок.
Маша подошла сзади с блинной заболткой, с минуту смотрела в стриженный под бокс круглый Лешкин затылок, млела и терялась начинать этот тяжелый разговор, спросила наконец:
— Ты забыл? Нужно в сельсовет ехать.
— За каким бесом?
«Забыл!» — ахнула.
Она попыталась улыбнуться.
— Да расписываться!
— Не к спеху. Еще успеем.
— А я бы сейчас хотела, Леша, — робко настаивала она на своем.
— Я бы хотел слетать на Луну, — недовольно сказал Лешка. — Бумага — не главное. Умные люди говорят. — И смягчился: — Не горюй, что ты заволновалась?
— Понимаю, — согласилась она, припомнив многие разговоры об этом. Некоторые считали, что загс действительно не основа, а формальность.
После этого разговора поселилась у нее в душе неуверенность. А Лешка был на редкость приветлив, заботился. Кончив работу, сразу бежал домой, начинал хлопотать по хозяйству, носил воду, сам поил телку, даже белье полоскать как-то взялся, но Маша не разрешила:
— У нас же разделение труда.
Он поднес к глазам ее ладонь, всю вдоль и поперек изрезанную въевшимися глубоко в кожу морщинками, тронул мозолистую огрубелость.
— Тебе вон как трудно одной!
Она радовалась: «Верка завидует, все-то у нас пока хорошо. А с росписью действительно успеем». Но ночью опять пугалась: ей казалось, караулит где-то тут, близко, несчастье. Все чаще Лешка вздыхал, кряхтел, перемалывая в себе непонятные ей мысли, и в темноте ловила она антрацитовый блеск его глаз. О чем-то упорно,
неотступно думал, что-то ломал в себе. По три-четыре раза за ночь вставал к окну курить, глядел в рябое от звезд небо, на луну, заливавшую синеватым светом деревню, пытался понять, чем недоволен, в голове вертелись обрывки ненужных слов: сам себе объяснить не мог. Голой пяткой растирал о половицу окурок, ложился. Зверствовал, выматывая ее, в яростной страсти. Потом, опершись на локоть, она искоса разглядывала в темноте выражение его лица.— О чем думаешь, Леша?
— Спать хочу, — и отворачивался спиной.
Однажды, сидя сбоку постели, сказал ей холодным, чужим голосом:
— Бедно мы с тобой живем. Хата плохая. Тряпье кругом. Мебели никакой. У людей не так.
Маша хотела спросить у него, куда он денет деньги, которые заработает в Лубках, да передумала. Она только сказала:
— Были бы руки — наживем.
— В шибаях, может, и наживу, — усмехнулся Лешка.
…Дни напластывались один на один, нагоняли все новые заботы. После дождей по скошенному лугу зеленой бахромой закудрявилась отава. Вплотную подступила уборка яровых. Поспел ячмень, вызревала рожь.
Несмотря на засушливость, урожай ожидался толковый. Шевеля потресканными от ветра губами, Зотов высчитывал, сколько можно будет взять с гектара ячменя и жита. Но кукуруза — царица поля — никак не радовала: топырилась низенькая, чахоточная, хоть бы на развод где-нибудь налился початок. Половину скармливали, как и в прежние годы, на подножном скоту, остальную готовили под силос. Так в Нижних Погостах было из года в год.
Агроном Васильцов говорил, сам не веря словам:
— Ухаживать не умеем за кукурузой. А сеять мы ее будем. Без кукурузы не достигнем прогресса.
Это уже звучало как заклинание.
Дмитрий Лопунов напросился на заготовку леса в Брянскую область. Вернулся худой, с каштановой бородкой, но она не шла к его широким скулам и оттопыренным ушам. Как-то столкнулся с Машей на колодце.
Ока, зачерпнув воды, уже вдевала петли коромысла в дужки ведер. Почувствовала его взгляд на своем лице и фигуре, покраснела.
— Без свадьбы жить стала? А я-то думал: водчонки попью на свадьбе, — сказал он и улыбнулся натянуто; тот же застенчивый и любит, как и прежде.
— Времени не было, но мы сыграем, — пообещала она и закраснелась; в ней где-то под сердцем кольнуло больно: «Правда ведь, без свадьбы живем, как что украли».
— Счастлива?
— Да. Мы не ругаемся, — холодновато проговорила она. — Мне другого счастья и не надо.
Разошлись. У своего плетня она оглянулась; Митя все стоял у колодца, словно врос в землю. Но ей не было жаль его.
Под навесом сарая Лешка тесал доску. Взмокший чуб лип ко лбу, тугие, крепкие связки мускулов шевелились на руках. Маша, присев, ласкала искрящимися глазами его сильную фигуру. Муж!.. Вот он, красивый, единственный на деревне, по которому многие сохли, теперь он ее, и, когда будет трудно (мало ли что выпадет в жизни), можно спрятаться за этой широкой спиной. Раз он рядом, около, ничего ей не страшно. Лешка, с ходу воткнув в стулец свой ловкий сверкающий топор, подошел, обнял неумело, опалил ее дыхание мужским потом, табачным перегаром.
Она, уткнувшись лицом в его грудь, придушенно, по-голубиному, рассмеялась.
— Ты что? — спросил он, пыхнув желтым самосадным дымом, и тоже засмеялся.
— А так… Хорошо… ты дома.
— Эх, теря-метеря, моя труженица, — он чмокнул ее в ухо, приглядевшись, спросил: — Смотри, Мань, у тебя тут родинка, как картечина, а я и не знал.
— У тебя тоже на плече, я видела.
— Разве?
— Ага. Говорят, будто к счастью.
— Предрассудки.
Лешка притушил папиросу, окурок положил в железную коробочку, взглянул на нее ласково: