Полынь
Шрифт:
Вскоре мимо них поплыл желто-рудой, оплавленный медным зоревым светом подсолнечник, а слева потянулась чахленькая, с гнездовинами пустой земли, затянутой сурепкой и лебедой, кукуруза. За кустами, любуя глаз густой росой, привольно шелковел овес.
Остановили коня, вылезли, разминаясь, оглядывая прощупывающе поле. Овес стлался ровной бахромчатой скатертью, ниспадал в овраг и низкорослой щетинкой взбегал на бугры.
— Получше, чем в прошлом году, но и нынче худо будет на фермах с кормом, — отметил Зотов.
Молча прошагали к реденькой кукурузе. Васильцов захватил в
— Тебе не сдается, что силосовать пора?
— Пусть подрастет еще. Сено сперва надо прикончить. В Малинину отрогу вчера не ездил?
— Некогда было. С отчетами, ты же знаешь, проторчал весь день. Сивуков приезжал — говорит, последний стог уже начали.
Они осторожно, боясь помять, вышли из кукурузы, присели на меже около канавки в высокую траву. Закурили зотовский «Беломор».
Зотов как-то устало, но несломленно гнулся к земле, цепкими ореховыми глазами скользил по прожилкам зеленого широкополого лопуха. «Что с ним? В райком, кажется, не ездил? — думал Васильцов, искоса приглядываясь к напряженному лицу его. — Мудрует в последнее время, кусается…»
Кособокое поле за дорогой, грива кустов ракитника вдоль телеграфных столбов постепенно наполнились красноватыми бликами, из-под застывшего белого перистого облака, как бы уложенного спать на горизонте, выкатилось, оживляя и будя все окрест, молодое умытое солнце. Острей и слаще, словно сдернули с них покрывало, сразу пахнули поля созревающей ржи и овса. Зотов оторвался от дум, требовательно спросил:
— Как будем жить дальше, Николай?
«Мудрит, мудрит», — подумал Васильцов, медля с ответом. Зотов выжидающе молчал, упершись глазами в одну точку.
— Как жили? — Васильцов поднял вопросительно брови.
— Так, как жили, дальше невозможно!
«Муха укусила — это точно». Васильцов уточнил:
— Ты о чем, Тимофей?
— А про то, что мы народ свой, колхозников, обделяли.
— Мы? Не пойму, поясни: в каком смысле — мы с тобой?
Зотов взглянул на него, усмехнулся недобро. У Васильцова в дыбом стоявших, до желудевой желти прокуренных усах шевелилось прочно укоренившееся довольство. «Словами его не проймешь — из берданки стрелять надо!» — Зотов закряхтел.
— Подумай хорошенько, что мы давали на протяжении многих лет людям в нашем колхозе! Палочки в тетрадку…
— Ты же знаешь наши возможности, Тимофей.
— Возможности! — Зотов двинул локтями, точно ему было тесно. — Они в людях, Николай Васильевич. В людях! В нас с тобой.
— Не понимаю…
— А мы к ним спиной стоим, точнее — задом. Задом мы их, людей, видим! И ты, и я, и некоторые другие… А пора бы, пока нам самим шею не накостыляли, повернуться. Пора, Коля! Сколько мы вкруговую можем взять нынче зерновых?
— Точно сказать не могу, покажет намолот. Видимо, центнеров по тринадцать. Я так думаю.
Зотов долго молчал, обдумывая, сказал после этого решительно:
— Тогда мы дадим на трудодень по килограмму, а также попробуем авансировать.
Васильцов произнес как-то испуганно:
— Что ты! Что ты! Мы этого сделать не сможем. План недодать нельзя.
— План, который будет спущен,
выполним до зернышка, а весь лишек, кроме семенного материала, уйдет колхозникам на трудодни.— Такие дела надо бы нам, Тимофей, согласовать, — осторожно предложил Васильцов.
Зотов тяжело, с сопением встал с земли, не отряхивая мятых штанов, пошел к тележке. Васильцов шел следом, нюхал кустик полыни, мял его голубые цветочки в широкой ладони, бегал взглядом по квадратной спине Зотова. «Меняется!..» Зотов стал торопливо взнуздывать кобылу, впихивая в мягкие губы железо удил. Не сказал, а словно огрызнулся:
— У нас есть устав артели. А в нем не написано, чтоб по всякому поводу оглядываться.
— Там решим… — неопределенно буркнул Васильцов.
— Я во вторую бригаду. Ты со мной?
— Нет, в деревню пойду, отчеты еще не кончил.
Охлестывая прутом кобылу, весь подпрыгивая вместе с легкой тележкой, Зотов на повороте дороги оглянулся. Васильцов одиноко стоял посреди поля, словно вырастал из него неровной, суковатой коряжиной…
Зотов подумал о нем:
«И это агроном, да еще секретарь? Лучший представитель крестьянства!..»
Удары грома рею ночь полосовали небо, а дождя ни капли все-таки не перепало. Утро народилось все с тем же опустошающим зноем.
Кругляков, успевший сбрить щетину, бодро покрикивал на женщин:
— Поднажмем малость, последний стог остался.
Вера старалась поймать взгляд Маши — взгляд ее, как весной сосулька, словно в глаза набрызгали родниковой воды. Маша, казалось, даже не видела подругу.
— Ты что такая? Не поколотил, часом?
Она, наконец, взглянула на подружку, улыбнулась обцелованными, вспухшими губами.
— Я?..
— Уехал давно? Утром? Ты что подурнела?
Покраснев еще больше, даже уши загорелись огнем, Маша молча подошла к берегу. Внизу бойко, взахлеб, гомонили лягушки. На той стороне Угры, в лозняке, рассыпал свои деревянные звуки коростель.
С берега открылась даль: отрезок дороги, на изгибе сосна с разбитой макушкой. Маша невольно потянулась туда взглядом. Вера, хищно-настороженная, проследила за ним: от сосны удалялось и наконец пропало красное пятно Лешкиной рубахи. Маша оторвала взгляд от дороги, посмотрела на часы.
— Наши давно работают. Побежали скорей.
Вера так и ахнула.
— Подарил? Золотые?!
— Позолоченные. И стрелки светятся.
Она посмотрела в несколько растерянные глаза Веры: «Вот ты считала, что он плохой, а теперь видишь — ошибалась».
С этой ночи Маша будто переродилась. Красные, дразнящие губы так и остались налитыми. В ямочках щек таилась, розовела беспричинная улыбка. О грешной ночи в копне откуда-то, словно подглядный нашептал ветер, узнала бригада, от нее пошло по деревне. Ничего не знал только один дед Степан, который большую часть дня сидел и лежал в хате и редко выходил во двор, поглядывая плохими глазами вдоль проулка. Но и он узнал в полдень другого дня. Зашла соседка, бабка Алевтина Воробьева, шибко охочая до новостей, не раз попадавшая в перетряски за сплетни.