Полынь
Шрифт:
Дед не пил с самой свадьбы, но сейчас не отказался, живенько, как молодой, примостился за столом.
Водка радостно булькала по стаканам.
— За мир и дружбу, — предложил тост Лешка.
Дед перекрестился, понюхал ржаную корочку и влил в себя полстакана. Белесые, выпитые жизнью глаза его расширились, он затряс головой, выдохнул обрадованно:
— Прошла, кажись!
Маша хлопотала, радовалась: «Все будет так, как и думала. Хорошо за столом в своей маленькой семье! Больше ничего и не надо, было бы всегда так».
Вышла в хлев посмотреть телку.
Лешка еще плеснул в стакан Степану.
— Давай, помирать один раз.
— Так-то так, — согласился дед, отодвигая, однако, стакан
Немного охмелев, Лешка долго ловил вилкой скользкий, — катающийся по тарелке соленый грибок, наконец, наколол, бросил в рот. Дед Степан, посмотрев на него, увидел озабоченные, сумрачные глаза. «Тяжеловат малец!»
— Про что задумался? — спросил Степан, пытаясь вывести его на откровенный разговор.
— Много, дед, разного лезет в башку.
— А все ж?
— Живем вроде бы не очень.
— Молодые, сынок, и коли умелые руки есть…
Лешка, шумно вздохнув, тихо заговорил:
— Молодость не вечная. Годы улетят, а другие мне в правлении колхоза не выпишут. Если хочешь знать, как жить желаю, я тебе, дед, скажу: надо все брать по силам. Если я знаю, что можно лучше, чем есть, и что есть гаврики, которые серей меня, а пользуются всем, чего захотят, даже разъезжают в собственном автомобиле, то почему бы и мне такого не добиться? Я же, Степан Михеевич, не рыжий и не козел отпущения, чтобы жизнь делала на моей шее свои больные зарубки и мяла бока, а я во поте лица насаживал бы на трудовых руках мозоли. Совесть — она тоже, с какой фигуры на нее глядеть, ее можно судить по-всякому…
Старик понял, что Лешка мечется, как захлопнутая бреднем щука, и вряд ли обойдется все хорошо. «Уйдет, бросит Маню, ему не эта нужна жизнь», — заключил он, прислушиваясь к Лешкиному неровному голосу и боясь возражать ему: осознавал, что он, старый и совсем сивый, как слегший в берлоге медведь, плохо понимает жизнь молодых.
Пришла с улицы Маша с миской свежих, помытых огурцов: от них пахнуло скоротечным грозовым ливнем, огородом, духом земли.
Будто бы невзначай спросила:
— А где ты, Леша, ночевал в четверг?
Это-то и подтолкнуло… Он положил вилку, слегка вздрогнул. Вилка сильно звякнула.
В лицо смотреть ей боялся.
— Я же, кажется, говорил: к Жорке Хвылеву в Проскурино ездил.
— Ты, Леша, про Жорку не говорил. Ты что-то путаешь. Не хитри.
— Путаю?
— Да. И не кричи. Мне это вредно.
«Ребенок будет… Значит, сидеть здесь жизнь? Пропади пропадом!»
Молча вылез из-за стола, раздраженно взглянул на Машу. Деда Степана затрясло, но смолчал, дернул суетливой рукой бороду — им жить, им же мириться.
…Сперва она не придавала значения слухам, потом поняла: не зря люди говорят, что видели его не раз в Максимовке, а что был ласков с ней — просто заметал следы. Надо бы высказать правду ему в лицо. Но она почувствовала, что Лешка мечется из-за кривой хаты, из-за проклятой бедности.
Однажды, когда они с Верой подвозили корм на скотный, Маша, воткнув вилы, попросила:
— Разгрузи одна, я схожу к Зотову.
— А на кой ляд?
— Нужно.
На пустыре около почты, привязанная к пыльному забору, стояла подседланная гнедая взмокшая кобыла председателя, с тоской в глазах жевала постное жесткое сено. Изнутри слышался раскатистый усталый бас Зотова — распекал кого-то. Она подождала на улице. Вскоре показался Зотов и, покряхтывая, пошел к коню. Он был чем-то расстроен, сердито бормотал про себя и шаркал подошвами.
— Дядя Тимофей! — окликнула его Маша.
— Чего? — спросил Зотов, посмотрев на нее.
— Нам бы ссуду на новую хату охлопотать.
Зотов словно не видел ее, смотрел сквозь, что-то решая трудное.
— А? — Он уставился на нее немигающими
глазами.— У нас личная жизнь рушится. Нам ссуду надо. На свадьбе обещали насчет хаты.
— Вряд ли дадут: долги. Я вот в райкоме был, выговор влепили, хотя и отбрехивался… А хату построим, хоть липово Лешка работает. Как ферму закончим.
Зотов по-стариковски, в несколько приемов, вскарабкался на кобылу, посидел согнутый.
— А коли Пронин твой так ставит вопрос — и в новом доме тебе не будет счастья. — Он разобрал поводья и, опустив голову, тихо направил коня по оголявшейся от осеннего листопада улице, оглянулся, пообещал: — Ждите.
Зотов ехал домой, чутко прислушиваясь к тишине и к стуку копыт кобылы, и думал… Он думал о скорой зиме, о скотине на фермах, которую надо кормить, и о личных коровах, для которых не отпустил ни сажени луга под сено. На взгорке остановил коня и оглянулся на Нижние Погосты. С бугра деревня проглядывала еще меньше, плоше, серей. Хаты с темными соломенными крышами одна к одной лепились по рыжему глинистому склону и по низине. Новые избы смотрели на него весело и беззаботно, но их было мало, новых, а старых — большинство, они, как рыжие тараканы-прусаки, разбегались по лощине. У него тяжко, игольчато-колюче ворохнулось сердце. «Почему же, а?! — все закричало в нем. — Может, и я сошлюсь на тех, которые были, протирали тут штаны до меня, старались нажить себе славу, нарастить загривки, а про людей, про этих Иванов, Егоров и Манек, верно, совсем забыли?» Зотов закурил, но табачный дымок не успокаивал, раздражал, он смял и швырнул папиросу.
Кобыла, не чувствуя поводьев и воли хозяина, тихо брела по сонной, как следует не ожившей дороге. Она свернула в канаву, потянулась к рыжим будыльям конского щавеля. «Людские боли пролетали мимо как ветер, а я все сбоку жил. Жил, жрал, выходит, ради своей глотки? К черту! Война виновата? Да, но она ушла в историю. Сколько уже спето новых песен! А я, как и тот Солдатов, а до него Просухин, бывшие председатели, тоже все тыкал пальцем на послевоенную разруху. А уже семнадцать лет как кончилась война. Вот и поразъехались наши пахари и строители по разным отходам, умотали на заработки. А те, кто удержался кое-как, с теми вроде и связь потеряли. Рухнул меж нами мосточек такой. Остались на том берегу Маньки в халупах… Не то думаю! Людей же люблю, в партию не с корыстью влез, а людям чтоб хорошо было на нашей земле. Вот и добейся!.. Тяни, не хныкай».
Зотов тронул поводья и глянул перед собой: впереди виднелись уже другие, под железом, бригадирские, да бывших голов колхоза крыши. «В бессилье расписываешься? Сломай заборы, что мешают ходить! Выстроились, черти!»
Кобыла потянулась было за ольховой веткой, но получила удар в бок и, екая селезенкой, вытягиваясь, прыгнула из канавы, пошла размашистой рысью к дому.
«А у Маньки с Прониным совсем дрянь. Мутный парень, оглоед. Надо бы поговорить с ним. Но как? Это же личный вопрос. И дело не в том, что он, видно, недоволен бедностью и прочими неурядицами. Дело в характере, глубже. Разные они… А мы заелись — факт. Позавчера на Семенихину наорал. А она, между прочим, приходила коня просить дров привезти… Зажрались на высокой оплате!»
Зотов скрипнул зубами, зажмурился. Он открыл глаза и вздрогнул. Ему даже почудилось в сумерках, что костлявая Семенихина тянется к его горлу… «Фу ты черт!»
В конюшне пахло сеном, сбруей, но сейчас он ничего не слышал, завел лошадь, снял седло, закрыл стойло и пошел, тяжело втыкая в пыль ноги.
На крыльце своего дома Зотов подумал: «В хоромах живу, построенных за счет колхоза. А люди — в хибарах, и я же на них кричу, когда просят лошадь, чтобы привезти лесу».
Он с силой ударил ногой в дверь, но ему долго не открывали. Поеживаясь плечами, спустя некоторое время открыла жена: