Попытка словаря. Семидесятые и ранее
Шрифт:
В детстве я многократно ночевал в Мишиной комнате, расположенной на 22-м этаже. По ночам за окном кровоточила электрическим светом Москва, на которую можно было смотреть долго, как на огонь в камине, а потом выходить на балкон и разглядывать жизнь в окнах несколькими этажами ниже. С балкона было интересно смотреть и на Мишину комнату: как будто ты подлетел к окну небоскреба на собственных крыльях. Свет в его комнате распределялся привычно и упорядоченно, как это бывает только в том месте, где прожил, возможно и с перерывами, много лет.
По ночам Миша зверски, с суровыми и бескомпромиссными интонациями перворазрядника по футболу, храпел. Я ворочался на раскладушке и смотрел на небо, подсвеченное снизу фонарями и огнями квартир. От гудения троллейбуса, прямоугольником ползшего внизу по Двадцати шести бакинским комиссарам, жизнь обретала гармонию…
Утром
Миша проснулся и хрипло закричал. Он всегда так делал при пробуждении. Или когда забивал гол. Или когда входил под светящиеся своды Рублевского леса (не путать эту ветку дороги, ведущую в Рублево, с Рублево-Успенским шоссе).
– Гамарджоба, – сказал я.
– Гагимарджот, – вернул мне мяч Миша.
– Рогор брдзандебит? – Я отдал ему пас верхом.
– Гмадлобт, каргад. – Он принял мяч на грудь и дал пас на свободное место. – Рогор хар?
– Мец каргад вар. – Я забил гол.
Моим кумиром был Гуцаев. В отрочестве/юности я и правда был на него похож. Мой любимый номер – его, № 9. Как и девятка тбилисского «Динамо», я обожал «водиться», редко отдавал пас, часто и бестолково терял мяч. Одновременно я с горечью думал о том, что у меня нет таких же усов, как у великого Давида Кипиани, и такой же лысины-забивалы, как у Реваза Челебадзе: и для того, и для другого я еще был слишком юн. Зато перед зеркалом мне так удалось натренировать свою челюсть, чтобы получилось отдаленное сходство с величайшим вратарем всех времен и народов Отаром Амброзиевичем Габелия, который был знаменит еще и тем, что родился в один день с Мишей, только на тринадцать лет раньше.
Что должно было произойти в Грузии в 1950-е годы, чтобы родилась целая плеяда выдающихся футболистов? Символы грузинского футбола – Гуцаев и Кипиани появились на свет в самом начале 50-х. При виде Владимира Гуцаева – он нередко выходил на замену – стадион вставал. В отличие от Рамаза Шенгелия, у которого было природное чувство гола и способность оказываться в нужное время в нужном месте исключительно для того, чтобы забить, Гуцаев был самодостаточен. Принцип: конечная цель ничто, движение все – это про него. Не то чтобы он не забивал или не стремился забить: просто для него личные отношения с мячом были важнее обычного тупого футбольного целеполагания – попасть в створ ворот. Легко можно было себе представить Гуцаева одного на поле, без партнеров, соперников, ворот. Траектория кружев, которые он плел, – это транс гения, и логистика его перемещений по полю была ближе к поэзии, чем к спорту.
Но конечно, в той же высокой степени был одарен Давид Кипиани, которого, как и Гуцаева, даже в лучшие времена, часто не брали в сборную Союза – слишком много искусства. Хотя по отношению к Кипиани это было несправедливо – его игра всегда оставалась прагматичной, он был полезным футболистом. Может быть, он казался чересчур умным игроком, сочетавшим в себе расчет, интуицию и виртуозное, то самое чисто грузинское – самодостаточное, артистическое – владение мячом. Это было очень красиво: сухопарый Кипиани, 184 сантиметра – рост, 75 килограммов – вес, гарцевал, парил над полем, издалека напоминая по своему абрису Дон Кихота. Выпускник футбольной тбилисской 35-й школы и Тбилисского университета, он слыл интеллектуалом и даже вынужден был опровергать слухи о том, что свободно читает в подлиннике Шекспира. Послефутбольная его карьера была какой-то скомканной, омраченной долгими годами политической турбулентности и, соответственно, упадком грузинского футбола.
И какая-то странная смерть в автомобильной катастрофе…Однажды в небольшой компании мы выпивали с легендарным фоторепортером Юрием Ростом. И я вспомнил его фотографию, напечатанную в той, еще осмысленной, «Литературке». Кажется, она называлась «Кипиани уходит». Чаша тбилисского стадиона «Динамо» (тогда – имени Ленина), Кипиани идет, удаляясь от объектива, и от него разбегаются в разные стороны два мальчика – сыновья. Как только мы вспомнили эту фотографию, у Роста зазвонил мобильный телефон. Мистика, да и только: это звонил сын Давида Давидовича – Леван, один из героев фотокомпозиции…
В автокатастрофе погиб и легендарный Виталий Дараселия, автор золотого года в ворота «Карл Цейсса», который 13 мая 1981 года увенчал блистательную серию побед тбилисского «Динамо» и принес команде Кубок Кубков. Тогда это была команда, характерная для многонационального Тбилиси: абхазец Дараселия, осетины Гуцаев и Хинчагашвили, воспитанники кутаисской футбольной школы Шенгелия, Сулаквелидзе, Чивадзе, Костава. Потом много раз в начале 1990-х в Тбилиси, темном, холодном, часто без воды, с доносившимися ночью автоматными очередями, мне приходилось слышать: «У нас во дворе мирно жили армяне, грузины, курды, осетины. Почему вдруг началась война?» Если бы кто-то обрисовал подобную перспективу тогда, в мае 1981-го, его сочли бы сумасшедшим. Конечно, это было торжество грузинской школы, но советского футбола, его этакого южного, «итальянского» подбрюшья. Если я и испытывал когда-либо чувство эмоционального патриотизма, то именно тогда, 13 мая 1981-го…
Я знаю точно, что однажды в детстве Миша был счастлив. Этим счастьем он обязан был мне.
– У тебя ноги кривые, – констатировал я как-то с хладнокровием естествоиспытателя, обращаясь к Мише, когда мы с ним шли вдоль шоссе на Николиной горе (где его отец снимал дачу без удобств, но с роскошным садом) к дипломатическому пляжу и перекидывались футбольным мячом.
– Ха-а-а! (я уже сказал, что Миша был счастлив), – закричал он, как будто наши забили гол «Арарату», – как у Манучара! (Имелся в виду защитник Манучар Мачаидзе, чьи ноги, согласно придуманной нами величественной легенде, не могли обхватить руками несколько взрослых мужчин.)
На московских стадионах, еще не испорченных сегодняшними фанатами, нас не покидало страшное напряжение, смешанное с удалью: открыто и эмоционально болеть за тбилисское «Динамо» было опасно – могли побить. Но нас ни разу не поколотили – вероятно, от удивления.
Опыт создания нелегальной организации тоже был связан с любимой грузинской командой. В своих школах мы создали Общество защиты тбилисского «Динамо» в Москве. Выпускали даже подпольную газету, которую засовывали под стекло, в то самое сакральное место, где ежедневно для всеобщего обозрения и идеологического просвещения вывешивались «Пионерская правда» и «Комсомолка». Тональность помещаемых в газете Общества статей напоминала речи А. Я. Вышинского. Именно в его терминах мы уязвляли остальные команды высшей лиги, руководство советского футбола, тренеров сборной. Поражения тбилисцев объяснялись неправильным судейством или, совсем как плохой урожай в газете «Правда», скверной погодой.
Летом, отдыхая в разных частях Союза (Миша, как правило, в Гаграх, я, по родительскому обыкновению, в Эстонии, Литве или Латвии), мы слали друг другу письма. На конвертах помещался таинственный знак – эмблема Общества с названием на русском и грузинском языках. Очень странно, что нами не заинтересовалось КГБ…
Мы любили с Мишей хором кричать с его балкона, под которым мерцала и подрагивала Москва, простое слово «Ди-на-мо!». Оно значило для нас все. Во всяком случае, на период текущего футбольного сезона. Иногда из телевизора нам вторил мужской грузинский хор 80-тысячного стадиона «Динамо» имени Ленина, ныне – Пайчадзе…
… У Миши были джинсы, которые я заочно, как бы издалека, любил – за ковбойскую потертость и дырявость (кто ж мог тогда подумать, что спустя 20 лет эти качества войдут в моду?). Однажды мы прожили с ним вместе целые каникулы – я отправлялся в его квартиру, как в санаторий. И несколько дней, вне себя от счастья, ходил в этих джинсах, трогая руками их расползающуюся поверхность, любуясь их анемичной предсмертной белизной и отцветающим незабудковым цветом.
В агонизирующих джинсах я путешествовал с Мишей по Москве. Необязательность этих прогулок, катания в трамваях от первой остановки до конечной придавали путешествиям лирико-романтический характер. Москва, еще малознакомая двум юношам, проплывала в окне, вызывая любопытство и доверие. Тогда город еще не был враждебен его жильцу, а уж позвякивание трамвая и подавно превращало его в патриархальный и домашний, каким он и был на самом деле.