Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Порою блажь великая
Шрифт:

Я бы извинился, что не писал столь долго, не будь я уверен, что куда больше любых извинений тебя порадует затейливая предыстория сего послания: я как раз вернулся к себе в комнату после суровой стычки с братцем Хэнком (припоминаешь? Думаю, ты уже свел знакомство с его фантомным двойником в кофейне Деревни), и я решил, что будет только справедливо утешить свои нервные окончания дымом косяка. Трава была в целости и сохранности, где я ее припрятал, — в коробочке из-под кольдкрема из того бритвенного набора, что подарила мне Мона. Но где проклятые бумажки? Даже дети знают, что трава без штакета — одно лишь недоразуменье! Как пиво без открывашки. Как опиум без трубки. По самой меньшей мере, девять десятых нашей термосианской жизни — суть вакуум, что запечатан серебристым плавленым песком. Но несмотря на всю искусственность такого бытия, мы все ж способны временами вырываться, отрываться и наслаждаться малой толикой пустоголовой свободы. Так ведь, друже? Я хочу сказать, что даже самый правильный, морально стойкий, социально безопасный твердолобый жлоб хоть раз за жизнь, да напивается до вышибанья пробки и наслаждается разгулом своего безумства. И то — лишь с пошлого какого-то бухла. Так как же может праздник полной банки ганджи быть омрачен отсутствием штакета?

Я весь горел, я весь ревел негодованьем. И уж подумывал над тем, чтобы скрутить косяк из глянцевой журнальной шкуры. Но — случилось озаренье: мой бумажник! Ужель не положил туда я пачку пусть потертых, пусть обветшалых, но штакетин — в ту ночь, когда мы удолбались в смерть у Джейн и на троих сложили свой шедевр бессмертный детской классики, поэму «Ёбльберри Кур»? Я опрометью ринулся к штанам — и вот он мой бумажник. Ах! Ах да! На месте три бумажки, и там же рукопись поэмы — «Вот петух за клушкой мчится. Вот он топчет эту птицу. В грязь вдавил и кинул палку — до чего же птичку жалко!» А это еще что за листочек спорхнул на пол, точно умирающий мотылек? А это клочок салфетки для очков, измазанный губной помадой, и на нем записан телефон рабочий Питерса! Вздохнул я, преисполнившись воспоминаньями. Дружище Питерс, старина… я снова окунулся в наше беззаботное школярское житье. Хмм, уж верно, не повредит душе моей измученной общенье с ним. И надо б черкануть ему хоть пару строк.

И вот я их черкаю (и хорошо б, кабы эта шариковая дрянь прекратила свой саботаж!), с намерением выдуть три косяка, скрученных мною. Три? — слышу я твой ропот. — Три косяка? На одного? И целых три?

Да, целых три, спокойно отвечаю я. Ибо на первый я заработал право в сей нелегкий день, второй — желаю, а в третьем, бог свидетель, я нуждаюсь! Первый — всего

лишь плата за хорошее поведение и тяжкий труд. Второй — для удовольствия. А третий — как напоминанье мне, чтоб никогда и никогда и никогда не вздумал вновь поддаться каким-либо иллюзиям касательно своей родни. Перефразируя изречение У.К. Филдса [54] , «Как может кто-либо, любящий собак и маленьких детей, быть хоть сколько-нибудь приличным человеком?»

А для начала, подорвав косяк под номером один, я, сколь сумею, вкратце изложу свою историю. Променяв юдоль разума на мир мышц, я обречен был понести урон и там, и там. Физически я был приговорен к проклятой каторге, по десять трудовых часов, по шесть свинцовых дней в неделю, и мое тело подвергалось таким садистским экзерсисам, как: ходьба, бег, спотыканье, копошенье, и паденье, и вставанье, и дальше — волоченье ржавого железного троса, с которым посоперничать в упрямстве может лишь гиппопотамское бревно, которое я должен тросом обмотать. И мои косточки хрустели и трещали, я ноги в кровь сбивал о твердокаменные корни, когда спасался от бревна, влекомого тросом. И я стоял, едва дыша и дух теряя, изранен терниями, съеден комарами, обожжен крапивой и палящим солнцем, света белого не видя и пользуясь короткой передышкой, пока тот трос тащил бревно за сотню ярдов, а потом, шипя и проклиная все, стремился в новый бой (что-то из Данте, не находишь?) Но дело не ограничивалось физическими страданиями — в этой земле, куда я приехал, чтоб дать рассудку роздых, возросли мильонно мои мысленные муки! (Пардон за скверную аллитерацию и прости мне небольшую паузу: я прикуриваю по новой амм-амм-пфф-пфф свой косяк… и едем дальше!)

Дорогой товарищ, смысл всей этой витиеватой преамбулы сводится к тому, что я попросту был слишком загружен, чтоб оторвать свою ленивую задницу, напрячь свой ленивый ум и отплатить любезностью в ответ на твое чудесное письмо, осиявшее эти доисторические земли. Кроме того, рискуя быть честным, я как никогда оказался подвержен пращам и стрелам яростного самокопания… куда больше, чем даже месяц назад. (Что сказал Пирсон по поводу наших апартаментов? В прошлом письме ты ни словом об этом не обмолвился.) А причины парадоксальны до смешного: видишь ли, по прошествии этих кошмарных недель в доме, который я пришел сровнять с землей, живя с этими троллями, которых я вознамерился истребить, я подхватил недуг, от которого считал себя абсолютно привитым; меня сразило Благодушие в тяжелой форме, осложненное Любовью и Злокачественным Состраданием. Ты смеешься? Ты хихикаешь в свою щегольскую бородку, дивясь, что я так низко уронил свою защиту, чтоб самому пасть жертвой подобного вируса? Что ж, если так, мне остается лишь указать на соседнюю дверь и молвить мстительно: «Ну ладно, друг мой ерник! Поживи недельки три под крышею одной с сей девой — и поглядим, как сохранится твой иммунитет!»

Ибо, думаю, то именно она, эта девчонка, дикая лесная орхидея моего заклятого братца, остановила мою карающую десницу и до сей поры удерживала мой гнев на весу. Три недели вычеркнуты из моего замысла. Потому что, ты должен понять, именно в ней я видел уязвимую пяту моего ахиллоподобного братца, и она же была единственным в доме созданием, которому я не решался навредить. А поскольку и брат был необычайно любезен со мной, ситуация сложилась патовая. Я не мог возненавидеть его в достаточной мере, дабы пустить побег симпатии к этой девочке. Дилемма-проблема. До этой ночи.

И с этого места, Питерс, ты уже должен разгадать сюжет, даже если б начал чтение романа где-то так с сотой страницы. И даже если до тебя не дошли первые четыре главы, вот краткое изложение предыдущих серий: Скорбный Лиланд Стэнфорд Стэмпер возвращается домой с намерением подвергнуть своего старшего сводного брата не вполне ясной, но ужасной каре за то, что тот тискал мамочку юного Лиланда. Но вопреки своему замечательному намерению, он постепенно размякает симпатией к своему сводному демону: в начале данной серии мы застаем Лиланда пьяного в хлам и до беспамятства, после того как он весь вечер сосал означенную симпатию. Дело плохо. Кажется, парень совсем скис. Но, как ты увидишь, нечаянное происшествие, почти что чудо, приводит нашего героя в чувство. И во славу этого чуда я сейчас воскурю второй косяк на алтаре Великого Ганжа.

Мы как раз вернулись из небольшого набега на леса и решили подзакусить останками чудесного ужина Вив. И на исходе ночи я таял, опошлялся все больше и как-то разговорился с братцем по пьяни — слово за слово: начали со школьных воспоминаний, дошли до моей учебы — «А что именно ты изучал?» — затем до окончания учебы — «И как ты собираешься зарабатывать этим на жизнь?» — говорили о том о сем и в конце концов добрели до беседы о музыке, Питерс, о музыке! Сказать по правде, я не помню, как мы скатились на эту тему — алкоголь, утомление и трава подзатупили кромку моей памяти, — но, кажется, мы дискутировали (дискутировали, прошу заметить: мы уже нашли точки соприкосновения для дискуссии — неблизкий путь за три недели, от молчаливого строительства планов лютой мести) — дискутировали о достоинствах жития на милом, но захолустном Западном Побережье в сравнении с просвещенным, но гнилым Побережьем Восточным. И я, отстаивая честь Востока, заметил, что хотя бы в одном Запад уступает Востоку безнадежно: в возможности послушать качественную музыку. Хэнк же отнюдь не желал признать что-либо подобное… послушай:

«Не надо ля-ля! — сказал он в своей изысканной манере. — Ты что, сам цифирки рисуешь на шкале? То, что ты считаешь хорошей музыкой, по мне, возможно… ну, в смысле, не все метки, наверное, на наших линейках совпадают. Что ты имеешь в виду под „качественной музыкой“?»

Я пребывал в филантропическом расположении духа и потому ради поддержания диспута согласился сойтись с ним на честном ринге. Припомнив древние, безжалостно угарные ритм-н-блюзы Джо Тёрнера и Фэтса Домино [55] , которыми Хэнк, бывало, насиловал ночи моего детства, я предложил говорить только о джазе. И надлежащим образом похмыкав, и помекав, и повиляв, мы пришли к тому, к чему неизбежно приходят поклонники джаза в своих спорах: извлекли на свет божий свои пластинки. Хэнк принялся обшаривать свои шкафы и коробки. Я же притащил из комнаты наверху свой чемоданчик с самым вкусным. Но, опять же, мы с Хэнком весьма скоро поняли. что даже по признании джаза Хорошей Музыкой, меж нами пропасть в суждении о том, что есть Хороший Джаз.

54

У.К. Филдс (Уильям Клод Дьюкенфилд, 1880–1946) — американский театральный и киноактер, эстрадный комик.

55

Джо Тёрнер — очевидно, имеется в виду Большой Джо Тёрнер (1911–1985), американский ритм-энд-блюзовый певец. Фэтс Домино (Антуан Домино-мл., р. 1928) — новоорлеанский ритм-энд-блюзовый певец и музыкант.

(Они сидели долго, в разных углах комнаты, склонивши головы, локти на коленях… сосредоточенные, как шахматисты, и обменивались музыкальными ходами. Ли поставил сборник Брубека; Хэнк врубил Джо Уильямса, «Красные паруса на закате»; Ли ответил Фредом Катцем [56] ; Хэнк парировал Фэтсом Домино…)

«Вся эта твоя чихня, — сказал Хэнк, — звучит так, как будто музыканты присели поссать на корточки. Лю-ли-лю-ли-ля-ли!»

«А твоя чихня, — сказал я, — звучит так, будто у музыкантов пляска святого Витта. Бам-бум-бам-бум. Марш эпилептиков…»

56

Дэйв Брубек (р. 1920) — американский джазовый («кул-джаз») пианист и композитор, лидер «Квартета Дэйва Брубека». Джо Уильямс (Джозеф Гоурид, 1918–1999) американский джазовый и свинговый певец. Фред Катц (р. 1919) — американский джазовый виолончелист, в 1950-х играл с «Квинтетом Чико Гамилтона», а также самостоятельно («кул-джаз»).

(— Погоди-погоди, — сказал Хэнк, наставив палец на Ли. — Зачем, по-твоему, эти парни учатся лабать на своих дудках? Зачем учатся петь? А? Не просто же затем, чтоб показать, как они классно перебирают пальчиками. Или как круто и затейливо выводят всякие рифы, блюзовые квадраты, переборы всякого рода… стаккаты-легаты там. Да-ду-ди-да-да-да, ду-ду-ди-да-да — ну и все такое дерьмо. Малой, вся эта мутотень, может, и не по-детски пропрет какого-нибудь белого пианиста, который сам закончил консерваторию и для него это навроде как кроссворд разгадывать, но парень, который сам учится дудеть, чтоб дудеть джаз, — ему вообще пофиг, какую оценку ему влепит какой-нибудь томный профессор!

— Да ты только послушай его, Вив! — хмыкнул Ли. — Братец Хэнк извлекает кролика из шляпы: надо же, он умеет рассуждать о чем-то еще, помимо цен за кубометр еловой древесины или же плачевного состояния мотора нашей лебедки, или же «сукинсынского» профсоюза! Вопреки гнусным слухам, он прирожденный оратор!

Хэнк склонил голову и ухмыльнулся.

— Да иди ты! — он потер кончик носа костяшкой большого пальца. — Это я чё-то как на трибуну взгромоздился, да уж, но ежели по существу, мне есть, что сказать. Так уж вышло, что если меня что по-настоящему и цепляет — кроме сукинсынского профсоюза, конечно, — так это музыка. Было время, мы — я, да Мел Соренсен, да Хендерсон, да вся шайка-лейка… и Джо Бен тоже, покуда совсем уж на всю голову спасение не обрел, — мы часами тусовались в мотоциклетной лавке Харви в Куз-Бее и слушали записи из его великой коллекции… и видел бы ты нас тогда! Нам казалось, будто Джо Тёрнер спустился прямо с небес, чтоб показать нам, почем фунт света. Нам казалось, что наконец-то кто-то играет НАШУ музыку — до того-то мы все вестерн и кантри слушали, а тут, значит, раскололись во вкусах. В смысле, разошлись по сторонам: были фанаты вестерна, были фанаты ритм-н-блюза… и мы махались нешуточно по этой теме. Впрочем, мы готовы были драться за что угодно. Как-то я подумал, что мы большей частью были тогда такими психами, потому как япошек и фрицев на нашу долю не обломилось, а что нам еще Корея светит — про то не ведали. А потому и эти самые боповые пластинки за нормальный повод канали. — Хэнк откинул голову на спинку кресла, ностальгично зажмурился и несколько минут изливался воспоминаниями о каких-то позабытых тенорах и барабанщиках, совершенно невосприимчивый к бескостному танцу Джимми Джюффри под иглой радиолы… — Но, может, ты и прав, — сказал он, уложившись как раз к последним тактам Джюффри с пластинки Ли. — Может, я подотстал малость от моды. Но одно знаю: в старых блюзах, буги и бопах — в них было что-то реальное, мужское).

И Хэнк сказал: «В этом дерьме, что они тут пилят, яиц не больше, чем ритма. А все, что без яиц, мне не по кайфу».

А я: «Подобный предрассудок сулит тебе суровые ограничения в жизни».

А он: «Мы ругаться будем?»

А я: «Думаю, тебе следовало бы исключить из своей категорической декларации хотя бы такие штуки, как прекрасный пол».

А он: «Думаю, эта штучка, что притулилась у меня под бочком, посчитает подобную оговорку категорически нафиг лишней, но если ты намерен занудствовать…»

Но я великодушно отмахнулся (смотри: я все еще пытаюсь быть доброжелательным. Хорошим Парнем) и сказал: «Да ладно, Хэнк, не обижайся». А потом, мой друг, — суди сам, сколь пагубным был мой недуг, как глубоко укоренились метастазы, — я докатился до того, что взялся залатать прореху в нашей новой нежной дружбе, что прободел неосторожный мой язык. То была лишь шутка, брат мой, молвил я, и уж, конечно, мне понятно, что сказанное тобою относится только лишь к музыке. Я поведал ему, что на самом деле существуют две признанные школы джаза: черный джаз и белый джаз. И то, что он называет «мужественной» музыкой — это, без сомнений, черный джаз. Я же пока ставил только Брубека, Джюффри и Тьядера [57] . Но вот послушай кое-что из настоящего черного джаза: зацени вот это!

57

Джимми Джюффри (р. 1921) — американский джазовый саксофонист, флейтист и кларнетист («кул-джаз»). Кэл Тьядер (1925–1982) — американский джазовый музыкант, вибрафонист и руководитель джаз-бэнда («кул-джаз» и латиноамериканский джаз).

(Ли

порылся в своем чемоданчике, нашел искомую пластинку и извлек ее бережно, почти что благоговейно. «Ты так с ней возишься, словно она того гляди взорвется», — прокомментировал Хэнк. «Очень даже может быть… послушай».)

И я поставил — что? Конечно. Джон Колтрейн. «Африка/Медь» [58] . Не помню, чтоб я руководствовался каким-либо злым умыслом, делая подобный выбор, но как знать? Разве всякий раз, ставя Колтрейна перед неофитом, не ждешь подсознательно наихудшего? Как бы то ни было, если таково и было мое истинное чаянье, мое подсознание, вероятно, осталось весьма довольно. Ибо уже через несколько минут этой ультразвуковой саксофонной резни, раздиравшей стены, Хэнк среагировал точно по сценарию:

«Что ж это за дерьмо такое? — (Ярость, обескураженность, великий скрежет зубовный — все классические симптомы.) — Что это за сраная куча навоза?»

«Это? О чем ты? Ведь это джаз, черный, как чернозем, и черные яйца до самой земли…»

«Да, но… погоди…»

«Что, разве не так? Да ты послушай! Или это тоже „ля-ля-ля“?»

«Не знаю, но…»

«Нет, послушай: разве нет?»

«В смысле, что здесь есть яйца? Наверно… да, но я говорю не о…»

58

Джон Колтрейн (1926–1967) — американский джазовый саксофонист (пост-боп, фри-джаз и авангардный джаз). «Африка/Медь» — его альбом 1961 г.

(—Итак, брат, тебе придется подыскать другой критерий под свое предубеждение.

— Господи-бож-мой, но ведь это дерьмо слушать невозможно! Йи-онк, онк-ииик. Может, у него и есть яйца, но звук такой, будто кто-то конкретно по ним топчется!

— Именно! Именно! Уж сотни лет топчутся, начиная с работорговцев. Об этом-то он и рассказывает! И без прикрас… но так, как есть! Ужасное, гиблое прозябание существа, обтянутого черной кожей. И мы все окружены этой кожей, и он пытается показать нам некую красоту этого состояния. И если тебя это распалило — так потому, что он честен в своих откровениях, потому что он честно рисует жизнь в черном теле и топтание по яйцам, а не довольствуется вялым скулежом, как всякие Дяди Томы, что были до него.

— Черт, Джо Уильямс, Фэтс Уоллер, Гейллард [59] , все эти ребята… они тоже никогда не скулили. Может, ворчали малость, но делали это весело. Они никогда не скулили, черт возьми. И никогда не скатывались на… на… черномазость и топтание по яйцам, не пытались сделать все это красивым ни хрена, потому что это не красиво. Это уродливо, как смертный грех!)

С тем Братец Хэнк захлопнул пасть и сидел молча до конца диска. Я же поглядывал на его булыжно-улыбчивое упрямство сквозь пальцы, которыми прикрыл глаза от света. Позволь припомнить, Питерс! Уж не тогда ли, в том напряженнейшем сеансе, вновь ожило во мне желанье мести? Дай-ка вспомнить… Нет. Нет, ах нет. По-прежнему был кроток я… Ох! А случилось это — нет… да; признавайся! признавайся! — то было сразу после… сразу после Колтрейна, когда Вив задала мне вопрос, в ее глазах невиннейший, маленький такой вопросик для разрядки напряженности. Да, сразу после… «Откуда у тебя эта пластинка, Ли?» — лучшего вопроса эта девочка и придумать не могла. Исключительно для снятия напряженности. Совершенно невинный вопрос с ее стороны. Ибо не будь он таким невинным — неужто б я ответил на него столь беспечно, забыв, где нахожусь? «Мне подарила ее моя мать, Вив. Матушка всегда…»

Я был так рассеян, что и не понял, какую дал промашку, пока Хэнк не усмехнулся: «Ну ясный пень! — Пока он не сказал: Конечно, мог бы и сам допереть — это ж проще пареной репы. Как раз того сорта унылая муть, от которой она так тащилась, верно? Ясный пень, это как раз того сорта сраный навоз, который твоя мамаша всегда…»

59

Фэтс Уоллер (1904–1943) — американский джазовый и свинговый пианист, композитор и вокалист. Слим Гейллард (Були Гейллард, 1916–1991) — американский джазовый пианист, гитарист и вокалист, эстрадный актер.

Ли бросает писать, резко отрывает лицо от страницы. Стиснув ручку, сидит немало нескончаемых минут с угасшим косяком меж губ. И слушает стук сосновой лапы, что бубном бьется в оконное стекло. Стук этот крадется к его слуху окольными путями. Поначалу Ли не понимает природы этого стука, воспринимает просто как шум, происходящий из ниоткуда. Затем ловит взглядом темное колыхание ветви и сопоставляет с ним звук; убедившись, что это всего лишь сосновая лапа, успокаивается, снова поджигает косяк и склоняется над листом бумаги…

Но лучше поспешить мне с продолженьем, пока еще не слишком поздно, слишком сонно, слишком обдолбанно. Я бы хотел изобразить перед тобой всю сцену, ибо знаю, как ты смакуешь всякие нюансы, коварные полутона, пастель противоборства, но я — ааап, ыыып, уууп — уж слишком притомился, чтоб уделить всем тайным знакам все, их достойное, вниманье.

Ладно, как бы то ни было. Вот я и Хэнк сцепились из-за матери моей. И мое сочное благодушие разбилось в брызги. А в голову проникает хладный и горький свет разума. Перемирие со всей очевидностью окончено. Время снова подумать о битве. Я составляю план, как завладеть искомым оружием, и немедля выдвигаюсь в свой поход…

«Что ж, Хэнк, — я замечаю со смешком, — найдется немало людей, вполне сведущих в музыке, которые поспорят с твоей оценкой современных мастеров джаза. Так может ли статься, что ты немного, скажем так, уперт? узколоб?»

Жертва смаргивает, шокированная дерзостью Младшого Братца. Уж не заболел ли он? «Да… — выдавливает он из себя. — Возможно». Я перебиваю его, наступаю задорно, обхожу с фланга:

«С другой стороны, „узколобый“ — это, пожалуй, незаслуженный эпитет. Его семантическая специфика может оказаться вовсе неадекватна истине. И в любом случае, он неуместен: мы ведь о яйцах толкуем, верно? О яйцах как — для целей диспута — эвфемизме, символизирующем мужественность, силу, крепость духа и очка, и прочее. Что ж, брат, неужто ты считаешь, что если у кого-то есть мозги, чтоб играть чуть сложнее твоего „бам-бам-бам“ — три аккорда, две струны, — так невозможно, чтоб у него были также и яйца? Или же наличие одного исключает возможность другого?»

«Погоди! — Жертва пыхтит, косится исподлобья. — Попридержи коней!» — Наверное, он чует ловушку неким звериным чутьем. Но вот чего ему не дано почувствовать — что ловушка непростая, поставленная на охотника, а не на дичь.

«Давай посмотрим на это по-другому, — напираю я, выдвигая все новые все более каверзные аргументы. — … Или как насчет этого… — давлю я к него. — … Или хотя бы прими во внимание…» — требую я, подкалывая его во все места и нагнетая пар. Но не открыто провоцирую вражду, — бог упаси, чтоб Вив хоть заподозрила, — но, видишь ли, искусно, тонко, с намеками на прошлое, что только Хэнку да Мне самому понятны. И когда я стал подергивать наживку, клиент уж был готов.

«Ты хочешь сказать, что Чемпион Джек Дюпре [60] — чей-то визгливый-паршивый Дядя Том? — негодует он, живо откликаясь на случайно брошенную мною фразу. — И Элвис, по-твоему, тоже? Раз уж об этом речь. Я знаю, что про него болтают, — да не пошли б они! Когда Элвис начинал, у него было кое-что, у него был…»

«Тонзиллит? Рахит?»

«…у него было побольше, чем у этого мудака, который играет тут не то в классики, не то в домино. И дай-ка я его сниму уже! Черт, ты по десять раз каждую сторону прокрутил — теперь моя очередь!»

«Нет!!! Не трогай эту пластинку своими лапами. Я сам сниму».

«Ладно, ладно, только сними!»

И так, изящными финтами, я довел его до красных глаз и сжатых кулаков.

«Хэнк, ну позволь мне ее проиграть. И тогда, может, ты…»

«И тогда я не „может“, а точно сдохну! Эта хрень…» — «Пальцы! Ты всю ее изгваздал!» — «Черт, да я ее толком и не…» — «Я не люблю, когда кто-то лапает мои пластинки!» — «Ё-мое! Что ж, коли ты чего не любишь… — Рычит, встает. Гляньте все: братец Хэнк наконец-то проявился! Точь-в-точь как Лес Гиббонс показал свое истинное нутро. Любуйтесь на братца Хэнка без его фольговой-фальшивой упаковки! Смотри, Вив, как он орет на бедного Ли. Смотри, как он играет мускулами. — …то что, интересно, ты будешь делать?»

Видишь, как несправедливо, Вив? И видишь, как Ли пытается быть милым, а Хэнк все бесится с чего-то? Словно школьный хулиган, гроза малышей: «Да плевать, кто тут прав, а я завсегда в своем праве!» Смотри: он здоровее, круче, смотри на него, Вив, потому как, Малой, если тебе что не нравится — что ты можешь поделать?

А что, Вив, может поделать Ли? Какие у него шансы против этого хищника, клацающего клыками, против этого кабацкого хама, этого морпеха корейской закваски. Вив? Какие шансы? Ни единого шанса на свете — и бедный мальчик это знает. Да, знает, Вив, и понимает, что станет инвалидом, как бы ни ответил он на вызов Хэнка. О, Вив, как сие должно быть ужасно, не правда ли? Для мальчика — сгорая со стыда, терзаться униженьем, проклиная свою трусость. Он знает, что трусишка он — СМОТРИ — но ничего поделать он не может. О, Вив, гляди: он знает! Знает! Боится драться — и осознает свою он робость! И тем куда страшнее боль его, ты понимаешь? Как он жалок! Как презренно (но ты, товарищ, уж вернее, скажешь: «Как лукаво!») он голову склоняет в знак смиренья, в ничтожестве своем он мямлит извиненья, хотя и знает, что был прав!

Но, Вив, воистину, права — одни слова.

Хэнк гордой поступью удаляется, могучий, непобежденный (с крючком в брюхе). Ли стоит побитый, посрамленный (коварный). Вив смотрит (опасливо) на жалкого и сломленного рохлю, дважды ничтожного, ибо сдался без боя. Трус! Слабак! Неудачник! (хитрый лис…).

«Прости, Ли. Хэнк… его порой заносит, когда выпьет. Нужно было мне раньше его спать уложить. Но он казался таким дружелюбным».

«Нет, Вив: он был прав. Он абсолютно прав во всем, что сказал».

«Нет, он не прав!»

«Да. Он был прав и доказал это. Не в смысле музыки. Это не важно. Но в смысле… того, что он сказал».

«О, Ли, но он на самом деле так не думает».

«Думает, не думает — но это ж правда! — Посмотри, Вив, сколь нуждается Ли. Погляди, как он мал против этого мира. — Это правда».

«Нет, Ли. Поверь. Ты не… О, если б кто-то переубедил тебя…»

«Завтра».

«Что?»

«У нас свидание завтра. Если оно, конечно, в силе?»

«Да не было никакого свидания. Я просто…»

«А я так и думал…»

«Ли, ну пожалуйста, не будь таким…»

«А каким я должен быть? Скажи сначала…»

«Ладно. Завтра. — Видишь его лицо, Вив? — Если ты считаешь, что нужно… — Видишь, сколь он нуждается? — Жаль, что я так мало знаю и не понимаю, с чего вы оба…» — Ты многого о нем не знаешь, Вив. Что еще больше умаляет его. Ты не ведаешь всего его стыда, даже представления не имеешь. Стыд душит его.

Воистину, никто не терпел подобного позора.

Да! Ты не знаешь. Ты видишь лишь тот стыд, что на поверхности. Но прямо под ним — второй слой, устыженный первым: стыд за то, что был так слаб, чтоб прибегнуть к стыду, стыд за свою потребность в стыде. Отсюда весь его гнев, и его хитроумие растет оттуда же, его ненависть… ах, его ненависть… как много лет назад? ненавидит? когда он заглянул в ту дырочку в стене? он заглядывал в нее куда чаще, чем требовала его ненависть… Он подошел в первый раз, и заглянул, и ненависть возгорелась, и он подошел снова, и был стыд, ибо хотя ненависть придала ему сил, чтобы смотреть снова на то, что он видел в первый раз, второй взгляд уже не открывал ничего нового и не давал никакой новой пищи для его ненависти, и уж тем более не давал и не открывал третий взгляд, и с каждым разом все меньше, и ненависть не нуждалась в этом. Но того третьего раза — его требовал Стыд. Его требовала Слабость. Его требовала Порочность. А ненависть — она распросталась, покрывая это все. Итак, видишь? Все именно так. Нужда Стыд Слабость все томится, тушится в кастрюле имени меня под крышкой ненависти, и видеть я должен должен я долж…

60

Чемпион Джек Дюпре (1909–1992) — новоорлеанский джазовый пианист и вокалист, изначально боксер.

Чернила иссякают на полуслове, но Ли дописывает до края страницы, прежде чем замечает отказ ручки. Тогда закрывает глаза и смеется, вне себя от веселья. Он смеется долго, а когда легкие выдыхаются, сосновые стены откликаются деревянным эхом его хохота. Он наполняет легкие и вновь смеется, и снова, покуда смех не сходит на усталый хриплый сип.

Он открывает глаза, отрешенно оглядывает свою кровать, пока взгляд его не упирается в третью самокрутку. Берет ее опасливо и вставляет в рот так осторожно, будто она может рассыпаться от единого дуновения. Не без труда находит спички. Поджигает, неторопливо затягивается. Стены комнаты втягиваются вместе с дымом. Он задерживает дыхание, сколько может, потом исторгает дым с глухим присвистом, и комната снова раздается вширь. Он делает еще затяжку. Попутно пытается расписать ручку. Скребет ею по бумаге, водит стержнем по ладони. Наконец вспоминает об одной хитрости, которой научила его Мона, и на миг сует кончик стержня в пламя спички. На сей раз тот, коснувшись ладони, оставляет синюю отметку.

Поделиться с друзьями: