Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Я всегда высоко ценил (восточный акцент) лубов…»

«Я всегда высоко ценил (восточный акцент) лубов».«Я никогда не опустошал чужих карманов».«Я птицелов». «У меня осталось двадцать зубов».«Я известный филокартист». «Я автор пяти романов».«Я посещал все воскресные службы, даже когда страдалревматизмом и стенокардией».«Перед смертью я видел синий,малахитовый океан и далёкого альбатроса». «Я всегда рыдалнад могилами близких, утопая в кладбищенской глине».«Я любил Дебюсси и Вагнера». «Я стрелял из ружьяпо приказу, не пробовал мухоморов и не слыхал о Валгалле».«Я никого не губил, даже зверя». «Я консультантпо недвижимости». «Я,предположим, бывал нечестен, но и мне бессовестно лгали».«Я привык просыпаться один в постели». «Мой голос был груби угрюм, но горек». «Я знал, твой закон – что дышло».«Я смотрел по утрам на дым из петербургскихфабричных труб».«Я
стоял на коленях, плача». «Я пробовал, но не вышло».

«…как обычно, один среди снежных заносов…»

…как обычно, один среди снежных заносов —засиделся не помнящий дней и часовмой обиженный, бывший коллега философ,а точнее сказать – философ.Он отчётливо знает, что окунь не птица,что уран тяжелее свинца,коктебельский рапан не умеет молиться,а у времени нету лица.И под утро ему достоверно известно,что с бутылки портвейна не осоловеть,что баптистская церковь – Христова невеста,а лемур – это бывший медведь.Ибо всякий товарищ, воркующий хмуро,в непременное небо глядит,и уйдут, повинуясь законам натуры,и полковник, и врач, и пиит,возопив о печали и радости прежней,до конца перещупав, как некогда я,на предмет толщины и синтетики грешнойбеззакатную ткань бытия.

«Майору заметно за сорок – он право на льготный проезд…»

Майору заметно за сорок – он право на льготный проездпроводит в простых разговорах и мёртвую курицу ест —а поезд влачится степями непахаными, целясь в зенит,и ложечка в чайном стакане – пластмассовая – не звенит.Курить. На обшарпанной станциипокупать помидоры и хлеб.Сойтись, усомниться, расстаться. И странствовать.Как он нелеп,когда из мятежных провинций привозит, угрюм и упрям,ненужные, в общем, гостинцы печальным своим дочерям!А я ему: «Гни свою линию, военный, пытайся, терпи —не сам ли я пыльной полынью пророс в прикаспийской степи?Смотри, как на горной окраине отчизны, где полночь густа,спят кости убитых и раненых без памятника и креста —где дом моей музыки аховой, скрипящей на все лады?Откуда соломкою маковой присыпаны наши следы?» —«А может быть, выпьем?» – «Не хочется». Молчатьи качать головой —фонарь путевой обходчицы да встречного поезда вой…

«Я стою на ветру, а в руке адресок…»

Я стою на ветру, а в руке адресок,переписанный наскоро, наискосок,а январь сухорук, и февраль кривоног,и юродивый март невысок —я стою у метро, я хочу шаурмы,я невооружённый на форумне хочу, потому что устал от зимы.Что твердите вы, дети, взволнованным хоромЧто вы мне посоветуете наперебой,от чего отговаривать станете? Я бы жил дажил, с человеком менялся судьбой,и дышал этим воздухом слабым —этим варевом волглым и грешным, покапар дымит из подземного устья,и обратные братья его – облака —отдыхают в своём захолустье,и закрою глаза, и обижусь, и пустьникого не найду. Никого не дождусь.И шепну: о моя золотая!До свидания, дети. Воздушный ли шар,или всё-таки я отшумел, отдышал,книжки тощие переплетая?

«В небесах оскаленных огненный всадник несётся во весь опор…»

В небесах оскаленных огненный всадник несётсяво весь опор,а у меня – тлеет под сквозняком запах старого табакаи лимонной корки.Славное было начало, добрый топор, только с известных портам, где звучало слово – сплошные ослышки и проговорки,там, где играло слово, брешет лисица на алый щит,заносящий копьё оглядывается и вздрагивает, но не сразуостанавливается у озера, где в камышах шуршитуж, и шелестит цветная галька в деснице заезжего богомаза.Далеко ли по этой глади уплывут пылающие корабли —поражённые недругом? Чем я утешусь в скорби своей? Разведаже морской простор, даже дорога в тысячу лине начинается с землемерия и водобоязни?Охладив примочкой саднящий продолговатый синякна щеке, руки выложив на одеяло, исходя постыднойревностью, я ворочаюсь на алых шёлковых простынях,осознавая, что ночь постепенно становится очевидной.

«…ах, как жалко людей – и не себя, я как-нибудь обойдусь…»

…ах, как жалко людей – и не себя, я как-нибудь обойдусь,я без памяти жизнь люблю, но давно уверен – за нейнаступает ночь,юноша длинноволосый на замызганной тушинской кухне пустьплачет навзрыд (в элегиях) о несчастной любви и проч.,пусть улыбнётся, когда легковесный, напрасный стихсловно дыхание зайца, слетит с неопытных губ,юноша, мой лопух, оснащённый арсеналом дурныхобразов, общих мест, аккуратно ставящий перегонный кубна газовую плиту и любующийся голубым огнёмс легкой и невесомой прожелтью, вздрагивающий от звонкателефонного,
неурочного. Что же Господь о нём
думает – если умеет думать? Ночь, ещё предварительная,высока
и морозна. Приглушённый проигрыватель. Окуджава. Днейвпереди – что снежинок, рифм – что астероидов, сна —вечность целая, а зачем, ради какого замысла? Вам видней,господин начальник, когда времена, галактики, именавыкипают, словно из браги спирт, вряд ли сгущаясь там,где печаль уже неуместна, вряд ли, разбавленные водойродниковой, тешат пресыщенных олимпийцев. И я устал.Извини, если что не так под твоею сумеречной звездой.

«Значит, и ты повторник. Твой воздух едок, как фтор…»

Значит, и ты повторник. Твой воздух едок, как фтор,и одинок, словно в Дрездене, в сорок третьем году, инженер —еврей.Ключик к хорошей прозе едва ли не в том,чтобы она была не меньше насыщена, чем хорейили, допустим, дактиль. Сгущённая во сто крат,жизнь не выносит пошлости. Вот тебе оборот:с бодуна пробормочешь невесть почему: Сократ,и вспоминаешь: цикута, бедность, старый урод.Между тем он умел взмахнуть галерным веслом,и, отведав брынзы и лука, рыгнуть, и на даль олимпийских горнаправлять свой лукавый взгляд под таким углом,чтобы пот превращался в кровь, а слеза – в кагор.Растворятся во времени бакелит, КВН, совнархоз, люминал.Даже сотням и тысячам неисправимых строк —шестерить муравьями в чистилище, где и намв лебеде и бурьяне, в беззвёздных сумерках коротать свой срок.А как примешь известно чего, как забудешь про все дела —вдруг становится ясно, что вечный сон – это трын-трава.Ключик к хорошей прозе, мой друг, – чтобы она плылаот Стамбула под парусами, курсом на греческие острова.

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

I. «Что, молодой исследователь мой, глаза устали? Хочется домой?..»

Что, молодой исследователь мой, глаза устали? Хочется домой?Так хороша! И доставалась даром. Предполагалось, чтобыла долга:верховья Волги, светлые снега, и грустные прогулкипо бульварам,и лыко – в строку, даже смерть – в строку. Остаток спирта,горстка табаку,и влажные возлюбленные очи. А что распродаваласьс молотка —должно быть потому, что коротка, куда корочепетербургской ночина островах, в июне. Вещество дыхания не весит ничего.Я был паяц, но преклонить колено умел, как взрослый.Шёпотом, шутя,скажу тебе, безусое дитя: бумага – прах, а музыка нетленнаи царствует, не чувствуя вины. Одна беда – чернила холодны,и видишь, выбегая из больницы, – она уже уходит, будто ейне нужно больше жалости твоей. Не обернётся и не повторится.

II. «По смерти, исхудал и невесом, бомбейский грешник станет смуглым псом…»

По смерти, исхудал и невесом, бомбейский грешник станетсмуглым псом,а праведнику – перевоплотиться в парнад рассветной заводью, в туман,вздох детский, недописанный роман, в щепотку пыли,то есть единицухранения. Пылающим кустом светясь,услышишь осторожный стонтех беглецов и их ночные речи, в корнях запутавшись,в пустынных временах,и усмехнёшься: грядка, пастернак, не заводи архива,человече.Не рифмовать – ночную землю рыть. Не обернуться,и не повторитьсчиталки жалкой, если тем же рейсом взлетят твои бумагив тот же путь.Закашлявшись, хватаешься за грудь и хрипло шепчешь —кирие элейсон.Нет, не буддист, но и тебя, сверчка, в бараний рогзапечная тоскагнёт, голосит, бесплатным поит ядом. За всё про всё —один противовес,сагиб необитаемых небес, чернильных, хрупких,дышащих на ладан.

«Если бы я умел, глухарь, непременно вздохнул бы и распахнул окно…»

Если бы я умел, глухарь, непременно вздохнул быи распахнул окно,чтобы лучше услышать июльский дождь. Знаю-знаю, его октавыслишком просты для знатока, слишком однообразны, ноя и сам незамысловатей прочих, какие уж там забавы —не сложнее дождя, что идет на убыль, не лакомее обед,чем у рублёвой шлюхи. Любой человек удручён,полусчастлив, вечен.Множество есть у него пристанищ – а ежели дома нет,наживное, как говорится, дело, ножевое. Зябнут твои плечинеприкрытые, зеркало светится, на поверку ещё кривей,чем казалось вечером, простыни тяжелы сырые,и под окнами в пять утра женский голос: «Матвей, Матвей!»И секундой позже мужской, тоже отчаянный крик: «Мария!»

«От первой зимы до последней зимы…»

От первой зимы до последней зимы то злимся,то спим, то юродствуем мы,и дарятся нам безоткатные сныот первой войны до последней войны,пригубишь ли, выпьешь, допьёшь ли до дна —восходит звезда, утекает она,начало любви. Середина. Конец.Кто отчим твой, старче, и кто твой отец?
Поделиться с друзьями: