Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Вот блаженствуют парижане на rue de la Paix и пьют…»

Вот блаженствуют парижане на rue de la Paix и пьютудивительно вкусный кирш,то есть шампанское с жёлто-зелёным ликерчиком,в то время как яесть всего лишь один из завистливых сочинителей вирши отнюдь не отчётливых мудрецов бытия,озирающих с ястребиного полёта незадачливый мир,трепетный и стремительный, а главное что – усталый,как тот сержантпосле смены в Бутово и поллитрухи. Даже тут перепутал —не кирш, а кир.«Как ни крути, – размышляю, – жизнь —это проигрышный вариант».Киршем балуется на Рейне перед поединкомснабжённый шпагою бурш,попивает черешневую палинку,отставив скрипичный смычок, мадьяр.И в приватных покоях Белого Доманаш император, товарищ Буш(виктор, т. е. победитель), пот трудовой со лбавытирая, спускает парза небольшой бутылкой «Бадвайзера»,есть такое народное пиво о двухоблегчённых градусах алкоголя, а может быть, даже трёх.Щёлкают батареи в квартире моей ночной.Этот назойливый звукраздражает, подобно капающему крану. Но хорошо,что я ещё не оглох,и не так уж плохо, наплевав через силу на тишь-благодать,знать,
что судьба для подобных мне назначила строгий суд —
не напишешь пристойных виршей, ни кира, ни киршатебе не видать,даже пивком на чужом пиру обязательно – обнесут.А отличишься – тоже не стоит рассчитывать на лавр и миртна челе – но толпятся вокруг отплясавшие свой чардаш,и из рук бесплотных уже предлагают горящий спирт,налитый в далеко не худшую из назначенных смертным чаш.

«Когда душа обиженно трепещет…»

Когда душа обиженно трепещети бьёт хвостом раздвоенным, когдапростые и простуженные вещи —хлеб, чай с малиной, поздняя звезда —так дышат пристально, так мудрствуют подробнои сбивчиво, так достают меняневинной неумелостью, подобнырисунку детскому на обороте дня,в печалях и волшебных суеверияхсгоревшего, – я сам вздыхаю, самв овечьей маске встать готов за дверьюв ночь, и по устаревшим адресам(апрель, апрель, пожалуйста, солги ей,скажи, что жив и небом одержим)слать, не чинясь, приказы воровские,подписываясь именем чужим.Когда товарищи мои, редея,бредут за холм, превозмогая страх,и каждый сгорбленную орхидеюсжимает в обескровленных губах,когда они скрываются за рощейи облаком, где оправданья нет,стакан сырой земли возьму на ощупьсо столика, зажгу свой жёлтый свету изголовья, чтобы приглядеться —но там темно, туманно, хоть умри,не матери не видно, ни младенца.Поговори со мной, поговори,ночь ре-минорная с каймою голубою,не укоряй, прислушайся, согрей —какая орхидея, бог с тобою,увядшая настурция скорей

«То ли женой неверною, то ли ослепшей лошадью вороной…»

То ли женой неверною, то ли ослепшей лошадью воронойвкрадчиво, словно декабрьский закатнад Петроградскою стороной,надвигается высокомерная эра, где пурпур не пристаёт к холсту,где в булыжном гробу, тяжесть небесной сферына формулы раскроя,скалит зубы девственник Ньютон с апельсином грубым во рту —яблоко ему не по чину, ведь он – не Ева, и тем более – не змея.Путаясь в именах, хромая, прошу прощения у тебя,выпуклый мой Кранах.Уж кому, а тебе не выпало разливать самогон ирландскийна похоронахпросвещения, – а тупому мне, погляди,за отсутствующею радугойоткрывается в неунывающих облаках,расстилающихся над Ладогой,золотая трещина, и чудятся преданныеконвенту, природе, братству, семьемясники и галантерейщики с чучеломобезглавленного Лавуазье,и тогда я пытаюсь залить в клепсидру воды, —чтобы, дыша, теклавниз, равномерно смачивая поверхностьпускай не хрусталя – стекла,но какой-то нелепый, плешивый леший добавляет в нее сульфаткальция или магния, то есть накипь, чтобы мутнела,и невпопадвсё минувшее (как ты сейчас? успокойся, ау! погоди!не молчи! алло!)перекипело, в осадок выпало, просияло,всхлипнуло – и прошло.

«…и когда перезрелым персиком солнце на комковатую почву…»

…и когда перезрелым персиком солнце на комковатую почвуупадёт, наконец, «не беда, – я утешу себя, —перемелется, перебесится».Одиночный выстрел в горах. Разумеется, неточна и непрочна,но исполнена мягкого света – только слишком частов последние месяцыв полудрёме мне мерещится нечто безглазое, —а войлочная, двойнаяночь за глинобитной стеной глубока и греховна,как до потопа.Как же быстро отсверкивает гроза над Средней Азией,распространяянедолговечный запах свежесрезанного гелиотропа!Чтобы, радуясь отсутствию оводов,в темных стойлах спали худые коровы,не замечая, как звездопад разбрасывает никелевые монетыпо ущельям. Словно в фотолаборатории моего детства —черно и багрово.Противостояние Марса, вымерзшейи, вероятно, безводной планеты.Если эра надменных слов типа «призвание» и «эпоха»и существовала, от дурного глаза её, вероятно, легко укроютустаревшие строчки, обтрёпанная открытка, плохосправляющийся с перспективой выцветший поляроид.Устарел ли я сам? Чёрт его знает, но худосочным дзеномне прокормишься, жизнь в лесах (сентябрьская паутинка,заячий крик)исчерпала себя. Возвышая голос, твердя о сумрачном,драгоценноми безымянном, слышу в ответ обескураженное молчание. Бликосеннего солнца на Библии, переведённой во времена короляЯкова, – и по-прежнему пахнет опятами индевеющая землямолодых любовников, погрустневших детей,малиновой карамелии моих друзей-рифмоплётов, тех, что ещё вчераили на той неделе,в сердце уязвлены, поражены в правах, веселясь, лакалинедорогой алкоголь по арбатским дворовым кущам,постигая на костоломном опыте, велика лиразница между преданным и предающим,чтобы, лихой балалайке в такт, на земле ничейнойскалилась на закат несытая городская крыса,перед тем, как со скоростью света – наперекор Эйнштейну —понестись к созвездию Диониса.

«Ещё не почернел сухой узор…»

Ещё не почернел сухой узоркленовых листьев – тонкий, дальнозоркийпокуда сквозь суглинок и подзолчервь земляной извилистые норкипрокладывает, слепой гермафродит,по-своему, должно быть, восхваляятворца – лесная почва не родитни ландыша, ни гнева Менелая,который – помнишь? – ивовой коройлечился, в тишине смотрел на пламякостра и вспоминал грехи свои, герой,слоняясь елисейскими полями.А дальше – кто-то сдавленно рыдает,твердя в подушку – умереть, уснуть,сойти с ума, сон разума рождаетнетопырей распластанных
и чуть
не археоптериксов. В объятья октябрю,не помнящему зла и вдовьих притираний,неохотно падая – чьим пламенем горю,чьи сны смотрю? Есть музыка на граниотчаянья – неотвязно по пятамбредёт, горя восторгом полупьяным,и молится таинственным властям,распоряжающимся кистями и органом.

«Пока я жив, твержу, пока я жив…»

Пока я жив, твержу, пока я жив,мне всё равно – фонарь, луна, свеча ли,когда прозрачный, призрачный приливдвояковыпуклой печали,озвученный цикадой – нет, сверчком —поёт, что беден и свободендень, выращенный на песке морском,и, словно та смоковница, бесплоден.Блажен дождавшийся прозрения к утруи увидавший, как неторопливоподходят к берегу – гостями на пиру —холмы и рыжие обрывы,пусть затянулся пир, пусть мир ему не мил,и форум пуст, где кружится ворона,где возбуждённых граждан заменилслепой охранник, друг Харона.И жизнь моя – оптический обман —сквозь дымку раннего пространствауже теряется, как римский ветеранв лавандовых полях Прованса.

«В подмётной тьме, за устричными створками…»

В подмётной тьме, за устричными створками,водой солоноватою дыша,ослышками, ночными оговоркамихудая тешится душа —ей всё равно, всё, милый, одинаково.Что мне сказать? Что истины такойя не хотел? Из опустевшей раковинынесвязный шум волны морскойшипит, шипит пластинкою виниловой,так зацарапанной, что слов не разберёшь.Он нехорош, о, я бы обвинил его,в суд оттащил – да что с него возьмёшь?Отделается сном, стихотворениемиз средненьких, а я уже усталперемогаться палевым, сиреневыми акварельным, только бы отсталмой поздний гость, который режет луковицуопасной бритвой, щурится, изогнутвсем телом, – и на перламутровую пуговицупотёртый плащ его застёгнут.

«Ты хотел бы, как следует поразмыслив, завершить свои финансовые дела…»

Ты хотел бы, как следует поразмыслив,завершить свои финансовые делазавещанием в пользу простительныхбелошвеек из Гомеля или Орла,(ты берёшь неулыбчивую подругу под рукуи приказываешь – смотри наапрельский закат!), евангелических проповедниковв пригородах Твери,распоряжением в пользу нищих духом,которым в игольное, ах, ушконесравненно проще пройти, чем двугорбому.И вообще умирать легко.В арамейском (утраченном) оригинале Евангелия,ты знаешь, совсем не верблюд – канат.Наконец оживая, земная подруга разглядываетразрекламированный закат,переливающийся оранжевым, радостным, —то пурпур, то золото, то лимон —как тогда над Голгофою, осквернённым,небольшим и замусоренным холмомнепосредственно под городской стеною. Солдаты зевали.«Подай-ка воды». – «Чего?»Тихих женщин на скорбном зрелище было много,однако ребёнка – ни одного.Говори мне, тихая моя душеприказчица,о проголодавшихся серых снах,о кровоточащих дёснах, о водяных орехах и о морских камняхв мускулистых ладонях соотечественников,говори же, не мешкай – осталось такмало времени, что терять его – грех. В неуемной почве,в немолодых пластах(состоящих из гравия, фекалий дождевых червейи истлевшей жизни, как ни крути)я ещё не лежу, но уже, озираясь, перед сномначинаю невольно твердить – простисломанной ветке черешневой, не накормленному вовремяголубю, ангельской голытьбе,неизвестно кому, обречённому воздуху,сумасшедшей сверхновой, светлая, и тебе.

«Уйдёт, неласковая, сквозь долгую зевоту…»

Уйдёт, неласковая, сквозь долгую зевотудолдоня – музыке наперерез —перевранное пушкинское «что-томне грустно, бес»,и пораженческая страсть немытою гадалкойвоспламенит воображение, бубняо Лао-цзы, и друг лысеющий в тусовке жалкойчурается меня.И то – пора и мне мужать, рассматривать серьёзнопожитки собственные, в холщовый узелокувязанные в прихожей. Поздно, позднобузить, предчувствовать, раскаиваться. Видит Бог,что всяк, кичащийся иллюзией о даренебесном, о восторгах юных жён,неправ – ему, подобно псу, скворцу и прочей твари,предел от века положен.Не оттого ли спит, безвременною смертию наказан,казнен, в сырых сокольнических песках учитель бедный мой.Ах, как он удивлённо пел любовь и светлый разум,и утренние возвращения домой!А уж если пить, учил, то – повышая градус,схитрить, вильнуть – но только не уплачивая в срокунылым мытарем на скорбь, огонь и радостьисчисленный налог.

ВДАЛИ МЕРЦАЕТ ГОРОД ГАЛИЧ

Стихи мальчика Теодора

От автора

Мало кто ожидал от моего доброго знакомого, одиннадцатилетнего мальчика Теодора, что он внезапно увлечётся сочинением поэзии. С одной стороны, мальчик может целый день проваляться на диване с томиком Хармса, Асадова или Анненского. С другой стороны, сам он, по известным причинам психиатрического порядка, изъясняется с трудом, почти бессвязно, не умея – или не желая – сообщить окружающим своих безотчётных мыслей. Стихи мальчика Теодора значительно яснее, чем его прямая речь; надеюсь, что создаваемый им странноватый мир (где верная орфография соседствует с весьма приблизительным воспроизведением русских склонений и спряжений, а логика строится по своим, находящимся в иных измерениях, законам) достоин благосклонного внимания читателя.

«Я думаю, родина – это подснежник…»

Я думаю, родина – это подснежник.Она – не амбар, а базар.Густой подорожник, хрустящий валежник,Обиженный дворник Назар.Каховка, Каховка, родная маёвка,Горячая пицца, лети!Мы добрые люди, но наша винтовкаСтучит на запасном пути.Не зря же, ликуя, Семён и АнтипаБесплатно снимали штаныЗа летнюю музыку нового типаНа фронте гражданской войны!И всё-таки родина – это непросто.Она – тополиный листок,Сухой расстегай невысокого роста,Рассветного страха глоток.Она – комиссар мировому пожару,Она – молодой анекдотПро то, как целует Аврам свою Сару,И белку ласкает удод.
Поделиться с друзьями: