Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Перегори, покайся, помолчи, когда в двоякодышащей ночи…»

Перегори, покайся, помолчи, когда в двоякодышащей ночи,похожей на любовную записку, перебираешь чётки тех времён,где тёмных граждан юный фараон учил молитьсясолнечному дискуЕщё Эсхил Шекспиру не писал, и подымался к жарким небесамот жертвенников запах керосина. Заветный лучв восторге обнимать.Сгубить жену, но чтить царицу-мать, и казнь принятьот собственного сына.Где дочери? Где внуки? Где отцы? Идут ко дну матёрые пловцыво времени, музыка роговая – не роковая – щурится на бликзари, и твой убыток невелик. Быть, изгибаться. Улочка кривая,язык развалин, бедности, беды, двурогой жизни. Старыесады спят молча, не испытывая страсти. И снова просишь,но уже на томнаречии, в котором Эхнатон не разбирался: погоди, не гасни.

«Смеётся, дразнится, шустрит, к закату клонится…»

Смеётся, дразнится, шустрит, к закату
клонится,
бьёт крыльями, шумит, и жалуется, что скучно.Кто ты у нас – капустница? Лимонница?Так суетлива, так прекраснодушна.
Лет восемьдесят назад в растраве питерскойтебя, летающую по будущим могилам,узнав навскидку из окна кондитерской,воспели б Осип с Михаилом,они воскликнули б: «О Господи, жива ещё,не верящая молоту и плугу!» —и, поперхнувшись чаем остывающим,взглянули бы в глаза друг другу.Чем долго мучиться и роговицу заволакиватьбалтийской влагой, ты обучишь сынасвоих сестёр, как бабочек, оплакивать,и превращать окраины в руины —там диамант фальшив, как песня пьяного,и царствуют старухи-домоседки —кочевница моя, заплаканный каштановыйсвет, спящий на октябрьской ветке.

«Взмолится дева, художник нахмурится, лебедь заменит на демона…»

Взмолится дева, художник нахмурится, лебедь заменитна демона —и побредёт привокзальною улицей – где я, откуда, зачем она?Как же изогнуто небо родимое, как коротканесравненная повесть!Как же запутаны неисповедимые тропы Господние, то естьтак исковерканы, так измочалены – страшно,полого ли, круто —здравствуй, подвинься, начальник печальный —и засыпаешь, как будток свежей болячке, ночью молочной, вдруг прижимаешьс надеждой особойлист подорожника с дачной обочины – дикорастущий,нетрудоспособный.

«Прятки, салки да третий лишний. Есть о чём ещё погадать…»

А. Ц.

Прятки, салки да третий лишний. Есть о чём ещё погадатьтем, кто ставил на промысел вышний, на господнюю благодать,так одни, страстотерпцы пламенные, хлещут каменное вино,а другим достаётся анима, словно выигрыш в домино —словно приз дворовый и проигрыш – штукатурка, липы, стаканбелой головки. Ничем не покроешь эту участь, пыльный накалсорокасвечовый. А время ёмкое пузырится, шипит, сулятопот конский да путь с котомкою. Что случилось с тобой,земля,отчего ты сыра и так негостеприимна? Скупа, гола.Ах, любила – только не всякого. Не жалела, не берегла.

«В молодости – летать, лепетать, в зрелости – трезво судить, но зато уж потом…»

В молодости – летать, лепетать, в зрелости – трезво судить,но зато уж потомлегче лёгкого – ни хлопот, ни любви обидной, ни выхлопногогаза из труб разбегающейся вселенной. Бомж из Лютециипод мостомАлександра Третьего, зная об этом, потирает небритую щёку,и снованаполняет бумажный стакан приемлемым,пусть и кисловатым, виномиз картонной коробки. Лей, не жалей, заводи приёмник,дыши свободно,если даже и хрипло. Гулять, так с музыкой.За моим квадратным окномамериканский закат, октябрь, такой же глубокий, как где угодно,и такая элегия старомодная складывается помимо любойволи, помимо кармина, злата и пурпура, первого —безголосого, робкогоно всевластного – логоса. Пробормотать одышливо:«Господь с тобой».Не подводи. Я ещё хочу дремать на ходу, клюкоюнащупывая свою тропкусреди вековых осин, в криводушной, бескровной, пустой стороне,которой я был обязан не так уж многим, но тем не менее,где отрывистая музыка, словно слепому, отчётливо снилась мне,кажется – клавесин, тонконогий, высокоголосый сынВозрождения.

«Утром воскресным, под звон крутобёдрых колоколов…»

Утром воскресным, под звон крутобёдрых колоколов,доносящийся с привокзальной площади, выйти глотнутьсвежего воздуха на балкон, и поёжиться, ни правильных словне находя, ни возгласа. Пасмурно в нашей провинции,хорошо бы в путьк ясновельможным краям, где остроколючий каштани грецкий орехв тёмно-зелёной шкурке падают, катятся,колотясь о щербатый гранитмостовых. День, туманный и влажный, саднит,как неотпущенный грех.Ранит, оставит, пригубит, выпьет до дна,без особой горечи побранит.Прекращают любые колокола свой возмущённый гул,да и я притих,я, подёнщик (или подёнка), наизусть не помня молитвы,словно один из нас,собираю рябину и терпкие райские яблочки в сквериках,с городскихбеззащитных деревьев, пока ещё не стемнело. Который час?Значит, близится вечер, следует выпить чаюс вишнёвым вареньем, прилечьна диван, не раздеваясь, и закурить, и смахнуть с ресницосеннюю паутину, продолжив листать учебник «Родная речь»для говорящих бобров, бессловесной плотвы и невеликих,но певчих птиц.

«Так долга

и необратима, так требовательна, и всё-таки выкрикнуть „каюсь!“…»

Так долга и необратима, так требовательна,и всё-таки выкрикнуть «каюсь!»не хватает времени. (Больше радости Господу об одном…)Немаясцена, как в «Ревизоре». Прошлое отдаляется,по-стариковски спотыкаясь,сутулясь, стыдясь своей нищеты и отсталости, понимаячто за последние тридцать лет сталонеисчислимо больше глянцевыхеженедельников, мусульман-камикадзе,северокорейских реакторов на быстрыхнейтронах. Постепенно Италия, да и Англия,стали заметно дороже Франции,безвозвратно исчезли опасные бритвыи приёмники на транзисторах,даже пейджеры, еле успев войти в анекдотыо новых русских, приказалидолго жить. Не говорю уж о бюстах Дзержинского,о субботниках по уборкемалолюдных осенних парков, народных гуляниях,шёлковом знамени в актовом залемоей гулкой, пропахшей хлоркой школы у Патриарших.Дело обычное. На задворкибытия, в чуланы с кладовками, сбрасывается отжившее,в мир инойпереселяются умники и лгуны, горбуны и красотки,как предписал Всевышний,и спесиво глядят в зеркала новые поколения, не замечая,зачем ночнойдождь еле слышно стекает по облетающим веткамбесплодной японской вишни.

«В этих влажных краях сон дневной глубок, словно блеск канала в окне…»

В этих влажных краях сон дневной глубок,словно блеск канала в окне.Отсырел мой спичечный коробокс предпоследней спичкой на дне.Что мне снилось? Север. Пожар. Раскол.Колокольня стоит точильным бруском.Додремал до оскомины, до печали – той, вечерней,которой названия нет.Гонит ветер с моря закатный свет. Сколько лет ужеангелы не стучалив нашу дверь. В этих влажных, узких краях,где шарахаешься на стонколокольный, любой православный прах превратитсяв глину, любым крестомосеняя тебя из своей подводной колыбели, я знаю,что жизнь крепка,словно слепок с вечности – но рука стеклодува движетсяне свободно,а расчётливо, покрывая хрусталь ночной пузырящейсяволглою пеленой,и народ – от собаки до рыбака – тоже твёрдо уверен,что жизнь сладка,как глоток кагора в холодном храме. Что за плодты протягиваешь мне? Гранат.В площадной трагедии или драме всё путём, словно месяц,всходящий надгорбоносым мостиком, без затей и без грусти.Как все – уснуть,и взирать из заоблачных пропастейна великий шёлковый путь.

«Да, у времени есть расщелины, выход для родниковой тоски…»

Да, у времени есть расщелины, выход для родниковой тоскичерез тесные помещения и невысокие потолки,виноградники, палисадники, окна узкие, пузырибычьи в рамах, крестьянские ватники, апельсиновый луч зари —ах, пускай ничего не сбудется – хорошо голосить налегке,так лоза, искривляясь, трудится на иссушенном известняке,наливаясь хмельною яростью (что, товарищ, старьё – берём?)перед тем, как её за старостью тёмнодышащим топоромсрубят, выкорчуют к чёртовой матери и посадят другую лозуПочему я был невнимателен? Почему в ночную грозупил не римское, а советское и дымил дурным табаком?Посиди со мной. Время – детское. Я ни с кем ещё не знаком,только рифмы бедные, как мышата, жмутся, попискивают,словно имнет ни адреса, ни адресата. Посиди со мной, поговоримпосумерничаем, подружка кроткая, если полночь – твоя взяла —не плеснёт виноградной водкою в опустевшие зеркала.

«И я хотел бы жить в твоём раю – в полуподводном, облачном краю…»

И я хотел бы жить в твоём раю – в полуподводном,облачном краю,военнопленном, лайковом, толковом, где в стенах трещины,освоив речь с трудом,вдруг образуют иероглиф «дом» – ночной зверёкпод крышей тростниковой.Там поутру из пыльного окна волна подслеповатая видна,лимон и лавр, о молодых обидах забыв, стареют,жмутся к пятачкудворовому. И ветер начеку. И даже смерть понятна,словно выдох.И я хотел бы молча на речном трамвайчике, рубиновым виномзакапав свитер, видеть за кормою земную твердь.Сказать: конец пути,чтобы на карте мира обвести один кружок —в провинции у моря.Ах, как я жил! Темнил, шумел, любил. Ворону – помнил,голубя – забыл,Не высыпался. Кто там спозаранок играет в кость,гружёную свинцом,позвякивая латунным бубенцом – в носатой маске,в туфельках багряных?

«Одинокое облако по небу не спеша уплывает – домой…»

Одинокое облако по небу не спеша уплывает – домой,вероятно. Налей мне чего-нибудь горячительного, ангел мой,чтобы жизнь не осталась занозою и обузою – правда, налей.Что мне делать с зимующей музою,с растерявшейся музой моей?Что мне делать, когда я в истерике – а казалось,что всё по плечу, —по Европе, России, Америке, будто брошенный камень, лечу,и в воздушном обиженном княжестве, словно косныйи мёртвый предмет,несговорчивой силою тяжести утешаюсь на старости лет?
Поделиться с друзьями: