После смерти Пушкина: Неизвестные письма
Шрифт:
Да, от увлечения таким человеком Наталья Николаевна навсегда освободилась. Но трагедия от этого не стала менее трагичной.
Политические враги Пушкина — реакционная придворная клика — после провала гнусной затеи с анонимным пасквилем, которую Геккерн считал решающим ударом, долженствующим погубить поэта, судя по всему, если не в порядке прямого сговора (это было бы слишком неосторожно), то молчаливо (на столь знакомом Геккерну «дипломатическом» языке) решились пойти на действительно последнее средство: его физическое уничтожение. Исполнителями, естественно, должна была стать все та же чета Геккернов, для которых это тоже являлось единственно надежным средством самозащиты.
Направляющую, своего рода «режиссерскую» роль, несомненно, сыграл здесь смертельно напуганный дошедшими до него еще до пушкинского письма (в этом сомневаться не приходится) угрозами поэта разоблачить «грязное дело» с пасквилем и тем опозорить его в глазах обоих (и русского, и голландского) дворов, Геккерн, составивший, очевидно, и план единственной
Много позже Дантес прямо уверял В. Д. Давыдова (сына близкого друга Пушкина, знаменитого поэта-партизана Дениса Давыдова), который случайно встретился с ним в Париже, что «и помышления не имел погубить Пушкина», а «вышел на поединок единственно по требованию усыновившего его барона Геккерна, кровно оскорбленного Пушкиным». Верить «добрым» намерениям Дантеса из всего, что мы о нем знаем, никак нельзя.
«Так называемый (слова Пушкина) сын» взвалил вину на «отца», стремясь выгородить себя — оправдаться перед уже наступившей к этому времени — почти полвека спустя после случившегося — историей. Деталь, столь характерная для натуры Дантеса. Да и уговорить его послать вызов Пушкину, как ранее Геккерн уговорил сделать предложение Екатерине Гончаровой, было нетрудно. Предназначенный Геккерном «легальный» убийца, пришедший в ярость от вынужденного брака и распространявшихся в обществе слухов о его «трусости», с готовностью пошел на это. В свете только что сказанного делается вполне понятным последовавшее после женитьбы и удивившее столь многих вызывающе провокационное, нарочито и грубо компрометирующее Наталью Николаевну поведение Дантеса. А «папаша» в свою очередь, дабы избежать при благоприятном для Дантеса исходе спровоцированной ими обоими дуэли (убийство поэта) возможных для него нежелательных последствий (недовольство царя, негодование близких к Пушкину лиц), заручился прямым «благословением» на нее близкого к клике и пользовавшегося особым авторитетом в придворно-светских кругах в качестве непререкаемого знатока в деле «аристократической чести» двоюродного дяди Натальи Николаевны, отца одного из злейших врагов Пушкина Идалии Полетики и «друга» обоих Геккернов графа Г. А. Строганова. «Отец» показал ему пушкинское письмо, и тот прямо заявил, что подобное оскорбление может быть смыто только кровью.
«Я готов умереть за нее», — писал, как уже упомянуто, Пушкин еще в период своего жениховства. И теперь в период расцвета всех своих сил, неутоленной жажды бытия и творчества («О, нет, мне жизнь не надоела. Я жить люблю, и жить хочу... Что в смерти доброго?» — строки одного из его стихотворных набросков 30-х годов, которые, кстати, могут служить лучшим опровержением приведенной выше клеветы Геккерна на убитого ими Пушкина) он доказал это на деле.
«Невольник чести» — этими, пушкинскими же, словами назвал Лермонтов поэта в своем гениальном стихотворении — он заплатил за свою честь и честь жены самой дорогой, не сравнимой ни с какими земными сокровищами ценой — своей жизнью.
Знаем мы и то, каких нечеловеческих страданий — здесь сказалась вся сила и глубина чувства Натальи Николаевны к мужу и отцу ее осиротевших детей — ей это стоило. И вдова поэта свято соблюла пророческий наказ, предсмертный, исполненный величайшей любви и предельного самоотвержения завет навсегда от нее уходящего мужа.
«На улице» она с детьми, правда, не оказалась. Смерть Пушкина сразу же подтвердила, как прав был автор стихов о памятнике нерукотворном, предрекая, что «долго будет любезен» народу как певец, восславивший свободу и призывавший к прощению царем борцов за нее — декабристов. Все увеличивавшиеся толпы народа, именно народа, всех (за исключением великосветской и придворной знати) слоев столичного общества, запрудивших улицу перед домом поэта в часы предсмертных его страданий и пришедших затем навсегда проститься с ним, поразили и, больше того, устрашили правящую верхушку. И это была не только политическая демонстрация (чем пугали царя Бенкендорф и другие) — это было стихийным (вопреки толкам критики 30-х годов о полном падении его литературного дара) осознанием гибели Пушкина как национального бедствия — непоправимой и тягчайшей народной утраты. Николай I возложил на правительство уплату всех долгов умершего, назначил пенсии и вдове поэта, и их детям, издание в пользу семьи многотомного собрания его сочинений. Объективно, чем бы ни вызывались все эти «милости», о которых сразу же пошли сочувственные и даже восторженные толки, он, несомненно, пришел на помощь Наталье Николаевне, и она, видимо, навсегда осталась ему за это признательна.
Но чтобы поддерживать прежний уровень жизни, созданный для нее Пушкиным, этого было недостаточно. И временами (мы тоже узнаем об этом из публикуемых в книге ее писем) в затянувшийся надолго период вдовства (претендентов на ее руку было немало, но достойного не было) ей жилось очень нелегко. И только в 1844 году — семь лет спустя после кончины мужа — она обрела такого человека в ровеснике Пушкина, генерале П. П. Ланском. «Он хороший человек», — писал примерно год спустя после второго замужества
Натальи Николаевны близкий к ее дому П. А. Плетнев (письмо 1845 г.). «Муж ее добрый человек и добр не только к ней, но и к ее детям», — сообщал Вяземский А. И. Тургеневу. Объективности этих совпадающих отзывов двух ближайших друзей Пушкина тем больше можно доверять, что у каждого из них были свои поводы относиться к избраннику Натальи Николаевны не слишком доброжелательно.И действительно, второй брачный союз Натальи Николаевны соответствовал тому, что так искренно и так нежно желал своей «женке» уходящий от нее навсегда Пушкин. В ничем, по-видимому, не омрачавшемся втором своем замужестве она прожила с Ланским до самой смерти в 1863 году, то есть целых девятнадцать лет; имела от него троих детей, которые прибавились к четырем детям Пушкина, что не отпугнуло Ланского (как отпугнуло некоторых других претендентов), судя по всему, от начала и до конца относившегося к ним как к равноправным членам своей большой семьи. Тень Пушкина могла быть спокойна. Его вдова и мать его четырех детей устроила свою и их дальнейшую жизнь именно так, как столь самоотверженно и добро он того желал.
И вот, если в свете всего только что сказанного мы снова перечтем публикуемые авторами книги письма Натальи Николаевны к ее второму мужу, нам откроется еще один, более драгоценный, чем сама находка этих писем, клад. С помощью их и привлечения других дошедших до нас источников, к сожалению, крайне немногочисленных, авторы смогли рассказать о всем дальнейшем ходе жизни вдовы поэта. Правда, не все периоды ее удалось осветить (это зависело порой от отсутствия или крайней недостаточности необходимых для этого, прежде всего, эпистолярных материалов) с одинаковой полнотой. Помимо того многие письма ее к Ланскому отличаются очень большим объемом. Сама она называла их письмами-дневниками, в которых подробно — изо дня в день — рассказывала мужу, часто бывавшему в длительных служебных отлучках, о своей домашней жизни, быте, занятиях, встречах, выездах, приемах. Тем, конечно, это интереснее. Однако в силу условий данного издания оказалось возможным полностью опубликовать лишь некоторые из них. Остальные пришлось дать в отдельных, как считают авторы, наиболее существенных выдержках. Надо надеяться, что в дальнейшем, следуя и развивая их почин, будет сделана и полная их научная (не только в переводах на русский язык, но и в подлинниках — по-французски) публикация.
Но уже и эти извлечения дают очень многое — открывают возможность проникнуть в сокрытый для нас доселе внутренний мир той, чью натуру, чей душевный склад, облик Пушкин, как мы знаем, считал еще прекраснее, чем ее поразительная, ни с кем и ни с чем не сравнимая внешняя красота, особую прелесть которой, как это поэт почувствовал и оценил с первой же встречи с ней, заключалась в том, что Гете, завершая свой шестидесятилетний труд над «Фаустом», в эпилоге к нему назвал «вечной женственностью» (Das Dwig Weiblichkeit), вечно возрождающим человечество и его облагораживающим источником жизни на земле — материнским его лоном.
Олицетворением именно такой женственности был для Гете созданный им, столь очаровавший Фауста и не менее привлекательный для его творца, образ Гретхен. Пушкин высочайше оценивал основное и основополагающее творение Гете: «Фауст — есть величайшее создание поэтического духа; он служит представителем новейшей поэзии, точно как Илиада служит памятником классической древности». Очень близок и мил был Пушкину и образ Гретхен. Этому «чуду красоты», наделенному наиболее характерными чертами гетевской «вечной женственности», отведено видное место в пушкинской «Сцене из «Фауста» (1826). Прозвали ее именем в кругу Пушкина и Вульфов одну очень привлекательную провинциальную девушку (Е. П. Вельяшеву), с которой поэт не раз сталкивался, наезжая в тверские поместья Вульфов. Он какое-то время был даже увлечен ею, но, как говорит пушкинский Моцарт, «не слишком, а слегка», и посвятил ей в 1828 году одно из самых грациозных своих — писанных полувшутку-полувсерьез — любовных посланий: «Подъезжая под Ижоры» (1828), в котором набросал несколькими словами ее «милые черты»: «Легкий стан, движений стройность, осторожный разговор. Эту скромную спокойность...» Послание было написано в середине января — начале февраля 1829 года, 16 октября вспоминает он — тоже полувшутку-полувсерьез — о Вельяшевой в одном из писем к А. Н. Вульфу («Гретхен хорошеет и час от часу делается невиннее»). А незадолго до этого, в зиму 1828/29 года, Пушкин впервые увидел на одном из московских балов ту, обликом которой сразу же был изумлен и восхищен, как внезапно озарившим все окружающее сиянием прекрасных, возрождающих от ночи и сна к новому дню — дню новой жизни (vita nuova) утренних солнечных лучей («Я полюбил ее, голова у меня закружилась», — вспоминал поэт).
Вересаев, как уже сказано, писал о тех «неизвестных силах», которыми «властвовала» над Пушкиным его жена. Читая выдержки из ее писем, мы понимаем теперь, что это были за силы: они заключались в том обаянии вечной женственности, которой так полно и щедро, как никто в пестрой галерее многих других великосветских красавиц той поры, она была одарена и которая еще более расцвела в годы супружеской жизни с поэтом. «Жена моя прелесть, — писал он в августе 1834 года теще, — и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом».