После смерти Пушкина: Неизвестные письма
Шрифт:
Такими же лучшими чертами народно-национального характера наделена и «верная», «честная», «беспорочная», «невинно опозоренная» злым опричником на глазах сплетниц-«соседушек» жена Калашникова, Алена Дмитриевна, которая на суровые упреки и угрозы еще не знавшего, что произошло, мужа отвечает ему: «Не боюся смерти лютыя, Не боюся я людской молвы, А боюсь твоей немилости». Было ли это отражением доброго уже тогда отношения Лермонтова к вдове Пушкина (если судить по Араповой, не было), или — в отличие от Калашникова — Алена Дмитриевна тоже желанный для Лермонтова, но не соответствующий реальности антиобраз Натальи Николаевны, сказать трудно. Скорее всего, что «враждебного» к ней отношения у него не было («убийцей Пушкина» Лермонтов, который первым понял, кто его истинные убийцы, ее не считал, но он мог разделять уже известную нам точку зрения на нее Карамзиных, в салоне которых очень часто бывал, и где, видимо, и имели место его предыдущие встречи с вдовой поэта. А когда увидел во время прощального вечера на ее еще более прекрасном лице черты той «смертельной опечаленности», о которой она писала Вяземскому и которая так поразила и пленила Паллавичини, у автора «Смерти Пушкина» и «Песни о купце Калашникове...» вспыхнуло в эту снова для него столь драматическую пору (крушение его планов добиться
Вообще же после возвращения в Петербург Наталья Николаевна повела очень уединенный образ жизни, не бывала, за исключением салона Карамзиных, который так часто посещала вместе с Пушкиным, ни на светских приемах, ни в театре. В то же время она всячески пыталась окружить себя близкими Пушкину людьми, такими, как П. А. Плетнев, П. А. Вяземский (еще с лицейских пушкинских лет бывший его личным и литературным другом, который стал теперь завсегдатаем в ее доме, посетил ее в Михайловском и даже поддался ее женскому обаянию, как говорили, «волочился за ней») и, в особенности, наиболее любимый Пушкиным в последние годы его жизни П. В. Нащокин и его жена. «Пушкина всегда трогает меня своею привязанностью», говоря, «как ценит дружбу ко мне мужа», писал Плетнев тогда же. Повторила она свое горячее желание продолжать самые дружеские отношения с ним и после выхода замуж за Ланского, во время традиционного свадебного визита к нему, приехав, однако, не так, как полагалось по этикету для новобрачных, не вдвоем, а одна. Плетнев очень обиделся за это на Ланского, не поняв, что со стороны Натальи Николаевны (можно не сомневаться, что именно она проявила здесь инициативу) это было подсказано столь присущим ей особым сердечным тактом — опасением, что появление ее — счастливой — вместе с новым — счастливым — супругом может причинить боль другу поэта.
Примерно с такой же, если еще не большей, неохотой, как в свете, Наталья Николаевна снова стала появляться и при дворе, когда император и императрица опять пожелали украсить ее присутствием свои балы и приемы; а вовсе уклониться от этого, конечно, было немыслимо. Напомню, что и после брака с Пушкиным она, как известно, очень не хотела, и отнюдь не только по робости, как считала ее свекровь, уверяя, что это скоро пройдет, сближения с императорской четой и двором, но силой обстоятельств и стремлением Пушкина ни в чем не лишать свою юную и прекрасную «женку» она вынуждена была все же пойти на это. Весьма оживленная, полная развлечений великосветская жизнь, которую вследствие этого ей пришлось повести, ее молодость, преклонение перед ее красотой, блистательные светские и придворные триумфы, бесчисленные поклонники - все это на какое-то время могло вскружить ей голову. Но под влиянием того чуть не разорвавшего ее душу в клочья удара, который на нее внезапно обрушился в 1837 году и который навсегда оставил на ней свои следы, первоначальные, исконно свойственные ее натуре черты стали проявляться с еще большей силой.
При дворе она стала бывать лишь тогда, когда нельзя было этого избежать, когда ее специально звали, а по существу, приказывали. Характерен ее ответ одной сугубо великосветской даме, дочери фельдмаршала Салтыкова и матери старшего приятеля Пушкина и позднее Лермонтова, поэта и камергера И. П. Мятлева, которая «требовала», чтобы она присутствовала на панихиде по маленькой великой княжне. Наталья Николаевна решительно отказалась от этого, ссылаясь на то, что не получила никакого специального «приказа». А когда несколько месяцев спустя ей все же не удалось уклониться от присутствия на торжественной панихиде в Петропавловском соборе по последнему брату царя, Михаилу Павловичу, она писала Ланскому: «Рядом со мной все время стояла госпожа Охотникова, которая заливалась слезами, г-жа Ливен сумела выжать несколько слезинок. Другие дамы тоже плакали, а я не могла». Привел эту цитату потому, что она очень напоминает, вероятно, хорошо запомнившуюся одну из народных сцен пушкинского «Бориса Годунова»: согнанные на площадь сторонниками Бориса толпы народа, чтобы слезно умолять его принять царский венец, кроме немногих, «все плачут», да и немногие, кто не может или не хочет плакать — а «надо плакать», — трут глаза луком или, имитируя слезы, мажут их слюной. Но плакать или хотя бы «выжать несколько слезинок» о том, кто (можно с уверенностью сказать, что это стало известно вдове Пушкина) выражал сожаление не об убитом поэте («Туда ему и дорога»), а об его убийце — разжалованном в солдаты Дантесе, Наталья Николаевна не хотела и не могла.
Но особенно значительны в отношении всего только что приведенного выдержки из другого ее письма той же поры к Ланскому, который посмеялся над какими-то высказываниями жены на политические темы: «Ты совершенно прав... этот предмет мне совершенно чужд... Я более привыкла к семейной жизни, это простое, безыскусственное дело мне ближе, и я надеюсь, что исполняю его с большим успехом». Да, в «семейной жизни» — в любви и преданности тому, с кем она навсегда перед Богом и людьми соединила свою судьбу, — в радостях материнства она не только находила свое наиболее полное счастье, но считала это выполнением своего долга, того высокого предназначения, которое возложено на женщин законами их природы. С этим было связано и ее глубокое сочувствие тем, кто, оставшись старыми девами, был всего этого лишен. Об этом она, порой споря со вторым мужем, неоднократно писала, объясняя и оправдывая тяжелый характер Александры, которая после вторичного замужества сестры продолжала жить у Ланских, тем, что ее выход замуж так затянулся, прямо угрожая, по понятиям того времени, превратить ее в старую деву. «Нет ничего более печального, чем жизнь старой девы, которая должна безропотно покориться тому, чтобы любить чужих, не своих детей, и придумывать себе иные обязанности, нежели те, которые предписывает сама природа, — пишет она мужу и продолжает: - Ты мне называешь многих старых дев, но проникал ли ты в их сердца, знаешь ли ты, через сколько горьких разочарований они прошли...» В этих словах открывается и еще одна чудесная грань душевного строя Натальи Николаевны, объясняющая то обаяние, которое, как уже сказано, при более близком общении с ней испытывали даже те, кто поначалу был
ее недругом, — умение так сочувственно-сердечно заглянуть в чужое сердце, успокоить и ободрить его.Мало того, исключительная любовь к детям, постоянная потребность материнства — со всеми его не только радостями, но и огорчениями, тревогами, заботами — были характернейшей чертой ее натуры, тоже отличающей ее от большинства представительниц великосветского общества. И это ярко проявилось уже почти с самого начала ее семейной жизни и не ослабевало даже в период ее наиболее шумных придворно-светских успехов и вспыхнувшего было увлечения Дантесом, вызывая восхищение поэта и непонимание и осуждение этого со стороны ее сестер. «Таша почти не выходит, так как она даже отказалась от балов из-за ее положения, и мы вынуждены выезжать то с той, то с другой дамой», — жалуется в письме к брату 28 января 1835 года Александра Гончарова. Отказ от балов был вызван, кстати, тем, о чем Пушкин писал месяцев за шесть до этого в конце марта в письме к Нащокину: «Жена во дворце. Вдруг, смотрю, с нею делается дурно - я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает». «Вот до чего доплясались», - записывает он же в дневнике. Из дальнейшего видно, как это глубоко огорчило Наталью Николаевну. А Екатерина Гончарова в связи с этим прямо почти негодует: «Надо тебе сообщить и некоторые наши новости. Прежде всего о самой большой и самой плохой: Таша уже три месяца, как в положении. Бедная, только что освободится и опять за то же принимается» (4 декабря 1835 г.).
После трагической гибели мужа страстная любовь Натальи Николаевны ко всем их осиротевшим детям все нарастала. Причем она хотела, чтобы, потеряв отца совсем еще маленькими, они знали и всегда помнили, что они — дети не второго ее мужа, а именно Пушкина. Этим, несомненно, объясняется то, о чем упоминает в своих записках Арапова и в чем действительно можно ей доверять: несмотря на самые добрые отношения с отчимом, он всегда был для них (это, конечно, установила с самого начала Наталья Николаевна) Петром Петровичем. Любила она и детей от Ланского. Эта ее любовь к детям вообще была широко известна, тем более близким к ней людям. Так, В. А. Нащокина просила ее брать к себе на праздники десятилетнего сына, который учился в Петербурге (Нащокины жили в Москве). «Я рассчитываю взять его в воскресенье, — писала Наталья Николаевна Ланскому. — Положительно, мое призвание — быть директрисой детского приюта: Бог посылает мне детей со всех сторон и это мне нисколько не мешает, их веселость меня отвлекает и забавляет». Действительно, у Ланских, помимо своих детей, жил племянник ее мужа, Павел Ланской, систематически живал другой ученик училища правоведения, сын сестры Пушкина, Ольги Сергеевны, Лев Павлищев, к которому Наталья Николаевна к тому же испытывала особенную симпатию. «Горячая голова, добрейшее сердце», — пишет она Ланскому и, как бы объясняя причину своего чувства и не тая этого от второго своего мужа, с предельной искренностью и простодушием добавляет: «Вылитый Пушкин».
Это — одно из нагляднейших подтверждений того, каким живым и любимым оставался в памяти сердца самой Натальи Николаевны образ ее первого мужа. А то, что она так могла говорить об этом Ланскому, бросает еще один ярчайший пучок света не только на ее натуру, но и на характер того, в выборе которого после столь продолжительного вдовства она не ошиблась: нашла в нем завещанного Пушкиным д о с т о й н о г о ее человека.
Исключительно выразительна данная здесь Натальей Николаевной, делающая честь по-женски проницательному уму и по-женски же чуткому сердцу ее самой, характеристика Пушкина: «Горя- чая голова, добрейшее сердце». Эти действительно столь же «простые и безыскусственные», как и жизненное призвание, которое она хотела и стремилась осуществлять, слова в высшей степени содержательны и вместе с тем показывают, как глубоко проникла она и в натуру того, кто был ее первой и оставался навечной любовью, — Пушкина-человека, и в отличительнейшую черту его «души в заветной лире» — творчества русского национального гения, который воистину по природе своей — это, помимо всего остального, являлось одной из существеннейших его особенностей — был гением добрым.
Необходимо остановиться и еще на одном эпизоде из жизни Натальи Николаевны, показывающем, как и в самом деле умела она проникать в чужую душу, с каким сочувствием и участием могла не только откликнуться на горе и беду других людей, но, более того, активно помочь из нее выйти. Кроме записок Араповой, до нас дошел, в сущности, всего лишь один и притом совсем небольшой (несколько страниц) мемуарный источник, которому (по всему его содержанию и характеру) в отличие от пресловутых араповских записок вполне можно доверять.
Уже после смерти Николая I, в 1855 году, почти при конце Крымской войны, в Вятку приехала и провела там несколько месяцев Наталья Николаевна Ланская вместе с мужем, которому было поручено сформировать в этих местах народное ополчение. По дороге она простудилась (заболели и опухли ноги) и обратилась к считавшемуся лучшим в городе врачу - доктору Н. В. Ионину, со слов которого, дополняя их свидетельствами матери и других общих знакомых, рассказывает обо всем этом его дочь, Л. Спасская. Входя в комнату больной, доктор рисовал ее в воображении «самыми привлекательными красками», но его постигло разочарование. Ей было тогда около 43 лет (по представлениям того времени возраст уже весьма почтенный), и красота ее уже не представилась ему столь «знаменитой», зато личность, манера обращения с людьми этой «сердечной, доброй и ласковой женщины» (слова, как видим, почти совпадающие с тем, что писал о ней Пушкин теще) очень его, как и всех, с кем Наталья Николаевна вступала в это время в общение, привлекли. Уже такое начало рассказа, столь непохожее и даже прямо противоположное воспоминаниям о жене и вдове Пушкина других, как правило, недоброжелательных к ней современников, которые не могли, однако, не признавать ее красоты, но отказывали ей во всем остальном, вызывает к нему доверие, а по его ходу оно еще более усиливается.
В одном из домов, которые посещала Ланская, ее познакомили с находящимся в Вятке в почти семилетней ссылке самым крупным русским писателем-сатириком М. Е. Салтыковым-Щедриным. Она приняла в нем большое участие и, пользуясь столичными связями своими и мужа, добилась его освобождения и возвращения в Петербург. Исследователям Салтыкова-Щедрина был давно известен этот эпизод, который прочно, как непреложный, без всяких комментариев вводился ими в биографию Салтыкова; а пушкинисты, в силу своих предубежденных взглядов на жену и вдову Пушкина, просто — до Ободовской и Дементьева — не обращали на него никакого внимания. Между тем этот факт не только должен быть учтен, но и требует — считаю я — очень для нас существенных дополнительных пояснений.