Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Первой мыслью Джамала, когда он еще не знал о жертвах, было: «Только бы не палестинцы!» Сперва это были обманчиво знакомые кадры с мирно летящим самолетом над Нью-Йорком, но потом он врезался в одну из двух парных башен, и вспыхнуло пламя. Потом показался другой самолет и неторопливо — так казалось — врезался во вторую башню. Он подумал: только бы это были не палестинцы, потому что, если это они, то потеряют всё и гнев Америки обратится на них. Потом он подумал: только бы в зданиях никого не было. Только бы не мусульмане это сделали. Пусть — обозленные наркобароны или спятившие преступники. Но, конечно, это были мусульмане — и гордились сделанным. И башни были полны людей. В последующие дни пошли новости о бессмысленных смертях, об уцелевших чудом, о людях, выбрасывавшихся из горящих башен, о героических спасениях и о несчастных, ожидающих известий о своих близких. Изображения самолетов, врезающихся в небоскребы, прокручивались раз за разом, и у него было ощущение, что он видел их до того, как это произошло.

В каком-то смысле так оно и было: в фильмах-катастрофах эти события репетировались, представали черными пророчествами. Чего они не могли предсказать — каким опасным и хрупким вдруг окажется их мир, как они сами почувствуют теперь угрозу нападения. Прежде он и вообразить не мог, что значит жить под угрозой нападения, как живут тысячи людей в разных частях мира. Да, он думал о несправедливостях, которые им приходится терпеть: в Палестине, в Чечне, в Конго, но даже не пытался представить себе, каково жить в постоянной опасности. Может быть, со временем это чувство притупляется, но оно не отпускает, гнетет, и ты доверяешься инстинкту, удаче — раз пронесло, другой, свыкаешься с ужасом. Он осознал, каким безопасным ему представлялся мир, где они жили.

Но эти самолеты, врезавшиеся в небоскребы, расчетливая жестокость террористического акта, неважно, чем мотивированного, всё изменили в его сознании. Он понял, что такие отчаянные акты насилия — это ответ слабых сильным и сама отвратительность их есть часть их воздействия на умы, их непредсказуемость, их огульная разрушительность. Самолеты, врезавшиеся в башни, смерть трех тысяч людей и близость к смерти еще тысяч выпустили на волю гнев и панику, которые приведут к смерти сотен тысяч других людей, к разрушению стран, к массовым арестам, пыткам, убийствам, к новым террористическим актам. Он не знал этого, когда смотрел на экран и слушал сообщения, но знал, что возмездие последует, — ведь затронуто могучее государство, и то, что грядет, будет хуже того, на что он смотрит.

Почему-то он боялся за отца. Он думал о том, как отец волновался из-за убийств в Боснии, как кричал репортерам, а в особенности Дугласу Хёрду, тогда министру иностранных дел: «Вы допустили бы это, если бы они были не мусульманами? В Европе! В наш век!» Когда на экране появлялся Хёрд, отец слушал несколько секунд успокоительную болтовню резинового государственного деятеля, а потом принимался обличать его бездушие и цинизм. «Ты же не веришь ни единому своему слову, лжец! На самом деле ты думаешь: мне всё равно, что будет с этими людьми, потому что они не такие, как мы». Отец не считал боснийцев европейцами, думал, что они темнокожие, как мы. Они же мусульмане. Хотя ежевечерне в телевизоре интервьюировали представителей боснийцев-мусульман, и они совсем не были похожи на нас, он не мог или не пытался преодолеть свою двойственность: с одной стороны, требовал, чтобы с ними обращались как с европейцами, а с другой — всё равно считал, что они такие же, как мы, почему и не защищены от кровожадных сербов.

Джамала тревожило, как подействуют на отца картины разрушения башен. Он представлял себе, как его будут раздражать неизбежные умозаключения журналистов относительно мировых проблем, как будет бесить фарисейство политиков, при том что он знал и все они знали, что уже планируется война. Он боялся, что отец бессердечно выскажется о погибших.

Он слышал, как люди говорили, что Америка сама навлекла на себя беду своим хамством и манипуляциями. Но там мог оказаться и любой из них. Пусть ты считаешь, что американская военщина заносчива и высокомерна, убийцы не пощадили ни правых, ни виноватых. Он видел, как в разных странах люди пляшут от радости. Может быть, они думали, что это просто телевизионный трюк. Может быть, не верили тому, что там говорят. Может быть, думали, что число жертв преувеличено. Может быть, не сочувствовали жертвам, а могли только злорадствовать, что Америке досталось, и не думали о гибели ни в чем не повинных людей.

Он вспомнил о марше за предотвращение войны. По всему миру сотни тысяч людей выходили на демонстрации. Он никогда не участвовал в таких демонстрациях, если не считать шумных сборищ из-за местных студенческих проблем: требований, чтобы лекции были доступны онлайн, протестов против того, чтобы преподаватели в экзаменационное время устраивали забастовки из-за жалованья. Эпоха демонстраций давно прошла, и для него эти события были седой легендой из времен вольницы, буйной музыки, неразборчивого секса, сидячих демонстраций цветных, героического митинга на Гровенер-сквер против войны во Вьетнаме в 1968 году. Этот митинг происходил за восемь лет до его рождения, но Джамал видел фильм о нем, слышал рассказы и удивлялся, как у людей хватало отваги. Может быть, они думали, что ничего страшного за это с ними не сделают. Правда, лидеры этих протестов давно сожгли свои жилеты, постригли волосы и стали директорами школ, членами парламента, министрами, администраторами компаний, но тогда в них был огонь, горластая дерзость.

Ему запомнились антикапиталистические бунты в 1999 году, но выглядело это как организованное сражение, а не демонстрация: обе стороны в форме и масках и до безумия агрессивные. Марш 15 февраля 2003 года был мирным:

собрались люди, сомневавшиеся в разумности и оправданности войны с Ираком. Большинство из них бросило бы в дрожь от мысли, что они активисты или вообще занимаются политикой. Большинство из них вовсе не стремились продемонстрировать свой антиобщественный задор или свой радикализм — они возмущались тем, в чем усматривали правительственный обман. Многие вышли на марш впервые — как Анна, как Ник, как Джамал, они вышли, чтобы сказать «нет», добавить свой слабый голос к тем многим, кто выражал сомнение в необходимости войны. Для Джамала, во всяком случае, это был отчаянный крик протеста против разгула риторики, требовавшей от него молчания, требовавшей от него согласия с жестокими планами людей, в чьей доброй воле он глубоко сомневался. «Согласие» стало ходовым словечком той поры — а он не желал соглашаться. Почему-то они полагали, что, если выйдут на улицы в большом числе, правительство послушает и одумается, но Джамал сомневался, что это может остановить военную машину.

Буш и Блэр, конечно, оставили их без внимания. И тех, кто вышел на улицы, и тех, кто возражал иными способами, — и начали войну. Тогда Джамал задумался: что значит быть гражданином, как миллионы людей слушают то, что им говорят, думают над этим и не соглашаются; как люди по всему свету говорят о своем нежелании, о своем несогласии и возмущении и это ровно ничего не меняет?

Ханна сказала, что он наивен, если ждет какого-то результата от протестов, хотя на самом деле он и не ждал — вышел на демонстрацию без особой надежды. Он слышал по радио человека, со сдержанной яростью вещавшего:

— В мире есть настоящие террористы, их надо уничтожить или наглухо запереть в их диких странах. Правительство не вправе рисковать. Марш — это прекрасно, но это представление из области фантазий, будто покончить с терроризмом можно проповедями.

Война уже началась тогда, и в Ираке воцарился хаос. По телевизору всё время показывали иракцев, приветствующих американские войска и радостно сносящих статуи тирана; суровые люди, знающие толк в таких делах, объясняли, что иракцы сами желали этой войны. Их армия даже не хотела сражаться. Они желали победы американцев. И смотрите: война окончена, варварский лагерь горит. Первое время будет беспорядок, но потом всё наладится.

Ирония судьбы: началась война, которой отец так боялся, а он пребывал в густом тумане, и эти ужасы едва доходили до его сознания, оккупированного болью.

Среди ночи, иногда наступавшей рано, иногда поздно, в предрассветные часы, когда мир вокруг был нем, он лежал без сна и чувствовал, как разлагается внутри его тело. Он проводил ладонью по тощей оболочке, пока что скреплявшей всё воедино, и думал, что скоро и она провалится в жидкую гниль нутра.

Это было давно, больше сорока лет назад, а в живом времени еще больше, но в ночной тишине те дни его жизни возвращались к нему с необъяснимой ясностью. Даже там, где легкий туман лежал на событиях прошлого, он чувствовал, ощущал значение того, что пыталась вспомнить память. Память трудилась безжалостно, неотступно, вопреки его желанию забыть. Всё казалось совсем близким, хотя бог весть когда произошло. Те времена он ощущал как стук в груди и чувствовал жаркое дыхание тел, являвшихся ему.

Постепенно возвращались слова, и теперь он жаждал их, хотя вначале был безразличен. Теперь они нужны были, чтобы разговаривать, чтобы он мог рассказать ей о годах своего молчания, чтобы описать ей свою позорную трусость. Временами он путался в том, что она ему рассказывала, в именах, которые она называла. Кто были эти люди? Но о другой своей жизни, от которой ушел, он многое хорошо помнил — как будто даже всё.

Он помнил свои студенческие годы — самое счастливое время. О нем он ей никогда не рассказывал. Это было как новая жизнь — когда он переехал в город к родственникам Фавзии от тиранической скупости отцовского дома. Может быть, ему стоило остаться, искать счастья там. Может быть, он смог бы делать что-то хорошее, оставшись, а не потратил бы жизнь, застряв там, где ничего не мог сделать полезного для других, и теперь бессилие тела не позволяло отделаться от угрызений. Может быть, надо было остаться и разделить с ними бедствия. Что толку думать об этом, кода он ни на что не годен? Иногда ему казалось, что он всё делал неправильно, а иногда — что не всё. Бывало такое чувство, что пора уже успокоиться. Те годы казались благословенными, что-то он делал, и делал хорошо, а теперь оставалось только держаться в расчете на отсрочку приговора.

А в колледже было хорошо. Он вспоминал, как шел в колледж за неделю до начала занятий, чтобы оплатить обучение, взять свои документы, а после шел по мощенному плиткой коридору и тенистым тропинкам двора, не веря своему счастью — что его сюда пустили. Когда начались занятия, он никого не знал, но инструкции были настолько ясные, что приходилось просто идти со всеми и следовать правилам. Вот это было в новинку — дисциплина прежде всего. Было много новых правил, но никто не кричал, не грозил палкой, не стоял подбоченясь с грозным видом, словно готовый остановить повальное бегство. Преподаватели были вежливы и терпеливы, и студенты неукоснительно подчинялись правилам и тоже были вежливы. Некоторые преподаватели, может быть, и презирали их невежество, но соблюдали вежливость.

Поделиться с друзьями: