Последний русский
Шрифт:
Помню эти несколько черных оконных проемов, закоптелый над ними фасад дома. Может быть, это моя ложная память, а может, я действительно помню, что мы с Павлушей были еще дошкольниками прибегали сюда, поднимались поглазеть на черную, выгоревшую квартиру – «где сгорела красавица Марго». Самого пожара-то я не помнил, ни пламени, ни искр, ни дыма, а только жуткое обугленное пространство. Воображение?
Итак, я стоял на лестничной площадке 9-го этажа, переводя взгляд с одной двери на другую – №18 (квартира Никиты) и №19. Словно забыл, куда направлялся, или потерял ориентировку.
Лифт постоял, свет в коробке погас, вибрация тросов успокоилась. Лампочка на лестничной площадке перегорела, было почти темно. И тишина полнейшая.
Очень хотелось состроить рожу или высунуть язык. Но, даже будучи уверенным, что на самом деле никто на меня не смотрит, я все-таки воздержался. Хотя, нет. То есть полной уверенности было. Вот она гнетущая загадочность «симметрии-асимметрии».
На самом деле донимала мысль: с какой это стати я вот так приперся – ни с того ни с сего заявился за Натальей к Никите? Что за нетерпение? Вполне мог бы подождать и на улице.
Я на цыпочках приблизился к №19 и, наклонившись, приложил ухо к самой двери. Ни звука. Скорее всего, самовнушение, игра воображения. Но за дверью явственно ощущалось чье-то присутствие.
Может быть, это еще вообще не открытый феномен: пустое пространство, от которого ты наглухо отгорожен, вдруг начинает пульсировать-вибрировать, жить свое внутренней жизнью, и тем питает твое воображение?.. «Реальность происходящего» теряет в этом смысле всякое значение, поскольку ты все равно ничего об этом не знаешь. А то, о чем ничего не знаешь, и, пожалуй, никогда не узнаешь, но о чем, однако, начинаешь размышлять, неизбежно превращается в представление. Вот оно-то и продуцирует вибрации-пульсации. Между тем это единственное сколько-нибудь надежное знание, которым ты располагаешь… И вот парадоксальный вывод – оно, твое представление, и является единственно реальным положением вещей за любой закрытой дверью…
От №19 я перешел к №18. У Никиты тоже ни звука. Но Наталья должна быть там. Да и сам Никита, естественно…
Вдруг, дернувшись, натянулись и загремели тросы лифта, и на краткое время вспыхнул свет, озаривший лестничную площадку из кабины лифта, который вызвали вниз…
В следующий момент Никита громко окликнул меня из-за двери:
– Это ты, Сереженька?
– Я, Никита Иванович, – пробормотал я, вздрогнув от неожиданности.
– Заходи, дорогой!
Дверь отворилась. Передо мной маячила громадная, но болезненно рыхлая и согбенная фигура хозяина.
Запахло свеже сваренным борщом, котлетами. Должно быть, Наталья готовила отцу еду.
Не зная, что сказать, я неуверенно топтался в маленькой прихожей. А украдкой все старался заглянуть в комнату, не идет ли Наталья. Думал лишь о том, что ей сказать, и, как нарочно, ничего не лезло в голову.
– Добрый вечер, Сереженька, – поприветствовал меня Никита таким тоном, какой бывает у взрослых, когда те с преувеличенной вежливостью намекают детям, что те забыли поздороваться, и поучить их хорошим манерам.
– Добрый вечер, Никита Иванович, – поспешно кивнул я.
Наталья не появлялась.
– Что там за жильцы? – полюбопытствовал я и похлопал ладонью по стене. – Что за соседи? Неужели до сих пор не знаете? За столько лет!
Никита взглянул на меня, словно не понимая. Что за странные вопросы.
– Соседи как соседи.
– Может, спецслужбы?.. Или нечистая сила?
– Может быть, может быть, – хмыкнул он.
Приобняв меня за плечи, Никита решительно развернул меня и подтолкнул в комнату.
– Садись. Располагайся, как дома, – радушно говорил он. – Сейчас расскажешь мне обо всем. А потом мы с тобой неторопливо, по-московски чаю попьем, и еще поговорим…
Он усадил меня на ужасно истертый кожаный диван, застеленный ветхим клетчатым пледом, с высокой спинкой, обитой по краям бронзовыми гвоздями с почерневшими шляпками, а сам уселся в кожаное кресло, еще более истертое и облупленное. И сам Никита, хотя ему было каких-нибудь шестьдесят лет, не больше, был под стать
креслу: выглядел не просто пожилым человеком, а настоящей развалиной.В комнате не то чтобы грязь. Наоборот, вроде бы опрятно. Но как-то залапано, засижено, как мухами, что ли. Да и припахивало смрадненько. Как все старики, не позволял Наталье выгрести мусор из всех углов?.. На столе груда всевозможных лекарств. Как у мамы. Такую же груду я поспешно вынес во двор и свалил в мусорный бак еще накануне похорон.
Прежде, помнится, все вещи, все пустячные диковинки были у него на виду повсюду, но теперь кругом были лишь чехлы да картонные коробки. Должно быть, все упрятано туда. Как будто перед отъездом. У меня мелькнуло в голове, что если он и собирался отъезжать, то уж, наверное, не туда, куда можно доехать на поезде или долететь на самолете…
На подоконнике стеклянная банка с заплесневелыми корками. Неужели и он промышляет старухиным промыслом? Или просто по-стариковски любит кормить птичек, радуясь, как ребенок, наблюдая, как они дерутся из-за крошек, выхватывают друг у друга из-под носа?
Чем он тут, у себя в берлоге, занимался целыми днями? Неужели только спал да телевизор смотрел?
– Хотите, я приготовлю чай?
– Любезный мальчик. Нет. Это потом. Чай после…
Оплавленная восковая фигура. Под глазами коричневые круги, щеки ввалились. И весь вид уж очень нечистый. Наталья жаловалась, что Никита стал капризничать: отказывался сам мыться, требовал, чтобы она его помыла. Подванивал слабо, но тошнотворно. Бедный он, некуда ему было от этого деться. Принужден был постоянно носить с собой этот сладковатый шлейф выгребной ямы. Несмотря на лето, обряжен в несколько фланелевых и хлопчатобумажных рубашек и маек, ветхий махровый халат, ворсистые штаны, шерстяные носки, обут в тряпичные шлепанцы. Да еще поверх всего наброшен выцветший плащ, вроде скотландярдовского макинтоша. На плешивой голове просвечивали сальные наслоения – разве что скребком соскребать.
У него и речь была слюняво-стариковская. С одной стороны, обычные слова, а с другой, налет бреда. Когда это начинается?.. Хотя сейчас он был относительно в норме.
– Видишь, какой я, бедный, старенький стал, слепенький, больной, – говорил Никита, жалобя не то себя, не то меня. – Даже говорю плохо. Словно каша во рту, да? Целый букет болезней. Букетик. Сосуды закупорены, сердце изношено, печенка развалилась, мозги протухли, грыжа межпозвоночная, почки не функционируют, в трусы капает, геморрой как виноградная гроздь… Уф-ф! Тело состоит не из нормальных органов, а из аденом, сарком, мелоном, папиллом и метастазов… Усыпить бы, да и дело с концом! Не жалко. А раньше-то танцевал, летал, парил, скакал чуть не до потолка… Думал, отколю чего-нибудь такое, что мир перевернет. Теперь вот состарился – а ничего не отколол. Я вот тоже когда-то смотрел на таких, как я теперь, и думал весело: ну до меня-то очередь еще не скоро дойдет! Ты, мальчик, еще попомнишь об этом!.. А какая душа в таком мерзком теле! Но она, душа-то еще жива! Знаешь, что мудрецы по этому поводу говорят? Старость – это, дескать, возраст, рубеж, за которым страх смерти с каждым днем начинает убывать. А у меня-то никак не убывает! Следовательно, я еще довольно-таки молодой! Вот так неожиданный вывод! Мне, ты знаешь, Сереженька, между прочим, часто снится: якобы вдруг просыпаюсь – и снова молодой!
– Так это очень хорошо. Может, вам попробовать окунаться в ледяную воду? – рассеянно предположил я.
– Хе-хе, может, сначала провоняю, как Лазарь, а потом через неделю восстану из самого гроба?
Я прислушивался, словно пытаясь обнаружить Наталью, хотя давно понял, что ее уже здесь нет. Но все не верилось. Я этого совсем не ожидал. Куда же она могла деться? Я мучительно соображал, как бы мне осторожно выведать это у Никиты.
– А вот скажи мне, Сереженька, – тормошил он меня, – когда ты, молодой человек, видишь, что сидит такой старик, вроде меня, то ли дремлет в маразме-склерозе, то ли задумался о чем-то, тебе не бывает любопытно узнать, о чем он думает, этот ходячий полутруп? О чем он может мечтать, чего желать?