Последняя мировая... Книга 1
Шрифт:
— Да, в наших же собственных скотных дворах, ночевали мы под прицелом немцев. Второй день: на станции, нас уже тысячи две с половиной. Больные, раны гноятся, и ни бинта, ни кусочка марли! Кто ранен — уже не жилец. По кюветам толкали таких, и стреляли. Много, много так полегло!
Мирка вспомнил немцев, убитых им. Пятью патронами обошелся, а в лицо одного человека, Игоря Мироновича, немец всадил пригоршню пуль …
— А что мы могли? Тогда, когда в плен нас брали? Что я мог, говорю: оглохший, песка полный рот, без патрона. Да, ножик хотя бы — совсем ничего, а они уже все — вот
— В окружениях первых дней войны, не солдат виновен, — сказал Михалыч. — Нет солдатской вины в окружениях. Или есть, но мало.
— Хм, а чья есть?
— Руководства. А окружение для солдата — прямая дорога в плен.
— А ты вокруг посмотри; на себя, и на нас, и еще раз скажи — кто виновен!
— А на станции, — тихо спросил кто-то, и уточнил, назвал ее — не на ней?
Названия не расслышал Мирка.
— На ней
— Я тоже там был. А в какое время? Ага, значит, вместе мы были… А не встретились, видишь…
— Да, может, и к лучшему.
— Кто его знает…
— Но, то, что ты цел, не жалей. В старости меньше проблем со здоровьем.
— А я доживу?! А вообще-то, на теле след есть.
— Видимый?
— Ну, да как бы сказать-то...
— Как есть.
— Вообще-то, видимый
— Так чего ты молчишь?
— Да след такой, что…
— Да, какой бы он ни был! Ты не молчи! Оправдательный фактор, ты что?...
— До пленения было, пораньше...
— Неважно!
— М-мм, — услышал вздох Мирка, — ко мне, в общем, в окоп прилетела во время бомбежки, нога в сапоге — оторвало по голенище… А сверху, на задницу — это уже на мою, — угодила лопатка. Видно, с того же окопа, с того человека. С высоты, я так понял, с хорошей, влетело. Ударило, так аж в ушах прозвенело! Да и не то что бежать потом, а ходить не мог, в санчасть обращался, там что-то делали. Были порезы, ушибы… Неделю зубами скрипел.
— Ну, вот видишь — есть…
— А толку! Мне что теперь голый зад показать Викентию? Будет видец, представляешь! Да он меня сгоряча, и без трибунала застрелит.
Смешной бы казалась история, но, даже мысленно не получалось над ней посмеяться. Мирка подумать не мог, что могут быть у людей вот такие проблемы.
Дверь прогремела, и люди решили его разбудить, потому, что принесли обед.
После обеда он постеснялся заснуть. Его расспросили, и он рассказал о себе. Все как было. Не рассказал только про тот, до сих пор не забытый, шмат сала. Про то, как его жрали немцы, отправив ребят обедать сырой картошкой в поле. О том, что убил пятерых немцев, не рассказал. Промолчал и о том, убитом консервной банкой. Об НКВДисте не рассказал, и побегах с Ваней. Не хотелось об этом, как не хотелось когда-то идти на урок, который не выучил…
«Зачем? — думал Мирка об НКВДисте, — Он спрашивал об Аэлите? Что он хотел сказать? Спросить бы сейчас у него...».
Нехорошая мысль пробежала: «А, может быть, уже все? Мало ли что обещал Викент? Может быть так вот, помягче, завлек сюда, чтоб за глаза добрым дядькой остаться?»
«Родине будет непросто нас фильтровать… — делал вывод Мирка. — Проблемное это дело, и может быть трудным
и долгим. И, видно, правы здесь люди: не обойдется и без осадка, в виде поломанных судеб».Под вечер услышал он от двери свою фамилию.
— На выход, с вещами.
— А у меня их нет.
— Могут не быть, но я должен спрашивать. Привыкай!
Почему он сказал: «Привыкай!»? Намек, или просто привычка?
С опущенной головой Мирка вышел.
Григорий Михайлович принес хлеба и молока.
— Не наше, — сказал он, — от немецких коров. Своих потеряли, чужих доить будем.
Молоко было очень кстати. И вспомнился что-то тот офицер, гость Викента, с большой звездочкой. «Малец? — уточнял он, — Да, на вид — двадцать семь, если не все даже тридцать!». Зачем нужны были эти смотрины, за офицерским завтраком? Показалось, что все станет ясно не позже, чем завтра…
Завтра прийти не успело. Весенней немецкой ночью был вызван Мирка к Викентию Стасовичу. В ужасе, у порога уже, осознал он, сделал не то, что велели! Он просто забыл, среди тех людей, про Викента, про то, что в сорок втором должен был сдаться в плен.
Викентий Стасович ужаса не заметил. Ярко горел свет в его кабинете.
— Присядь, — сказал он, — как дела?
А что мог ответить Мирка: «Ужас!»?
— Ничего, — сказал он.
Викентий Стасович присмотрелся, направив настольную лампу в лицо. Как от солнца в упор, стало больно в глазах. Викентий Стасович выключил лампу.
— А ты, — спросил он, — что? Лепишь из себя пионера-героя?
Мирка молчал. Он не знал из Освенцима: кто они — пионеры-герои...
— Какого ты хрена рассказывал байку свою, про коней, про Мироныча?
— Я забыл…
— Совесть свою ты забыл! А мы как друзья, с тобой, договорились!
Мирка все понимал, и в ужасе был от своей ошибки, да только кому, и что проку с этого? Тяжесть содеянного он до того сознавал, что нервы готов, как ремни разорвать. Но разве оценит это Викентий Стасович? И не заметит! Мирка почувствовал себя глубоко несчастным.
Викентий Стасович закурил, и налил себе чая, не предлагая Мирке.
— Ну, что мне с такими делать? — спросил он устало.
— Не знаю, я в Вашей власти.
— Нахаленок! За словом, однако, в карман ты не лезешь!
— Просто, я понимаю, что это так.
— Так? — глазами сверлил Викент, — Ну, что ж, так, — значит так!
Глазами хозяина он смотрел: готового пса пристрелить, за его паршивость.
— А, может, дать тебе шанс исправиться?
— Лучше бы так, — сказал Мирка, не поднимая глаз.
— Лучше бы дать? — уточнил Викентий Стасович.
Мирка кивнул, сглотнув горечь.
— Так, значит так! — взял Викент лист бумаги, — Пиши.
Мирка не знал, что писать. Лист бумаги был перед ним, карандаш в руке.
— «Мне стало известно, — продиктовал Викент, — что человек, называющий себя Иваном Карнауховым, под Ельней, осенью 1941 года, не будучи раненым или в беспомощном состоянии, добровольно сдался в плен…».
Мирка писал, изо всех сил желая не делать этого. Но что могло значить его желание? Да, ничего! Избавления жаждал он, как его жаждут те, кого мучают болью. Он написал.