Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума
Шрифт:
Звали гарсона Габриэль, и к своим годам он успел послужить в Иностранном легионе, поучаствовать в салановском мятеже и поучиться в Сорбонне — впрочем, не дольше моего. В свободное от вытирания стойки время он сочинял стихи под Леконта де Лиля и даже издал за свой счет сборник под названием «Путь Кортеса». Я стал чувствовать, что Земля мне тесновата.
Освежаясь по дороге в малозначительных, на три-четыре посетителя, забегаловках, мы просквозили узкую улицу Муфтар, прошли мимо старинной церкви Сент-Этьен-дю-Мон и лицея Анри Четвертого, веселого короля, вновь пересекли бульвар Сен-Жермен…
По дороге Габриэль
— Вот здесь у нас стояла баррикада, — объяснял Габриэль, размахивая длинными руками. — Здесь была баррикада и в сорок четвертом, и при Коммуне, и при Реставрации, и при Второй республике, и при Первой республике, и при Фронде, а уж про Варфоломеевскую ночь и говорить нечего. И всякая заварушка в Париже сводится к тому, чтобы стащить в это место фонарные столбы, бочки, бетонные балки и старую мебель с чердаков, где она накапливается как раз для такого случая. Вы не знаете, почему революция всегда уходит в песок?
— Не только в песок, — сказал я.
— Значит, вы согласны с Сартром? — обрадовался он.
— Я, страшно сказать, даже Бердяева читал, — ответил я.
— Так давайте и зайдем прямо к Сартру! — воскликнул Габриэль. — К нему можно запросто…
— Нет уж, — сказал Атсон. — Я простой американский империалист. Но я уже знаком с мистером Сартром. Хотите, расскажу?
— Конечно, хотим! — хором воскликнули мы.
— Было это незадолго до того, как Джонни неудачно съездил в Даллас, — начал Атсон. — Девицы мои ходили в застиранных джинсах с фабричными дырами на жопах и все хотели приобщить своего папочку к современности. Вот они и затащили меня в какой-то шикарный театр на Бродвее. Комедия называлась «Мухи», и это мне сразу не понравилось. В зале воняло как на плохой скотобойне, а я уже от этого отвык. Мух действительно было много — должно быть, черномазые ловили их всем Гарлемом и сдавали продюссеру по десять центов за дюжину. На сцене без всяких развешенных тряпок валялись чьи-то потроха.
Комедианты то и дело ходили за сцену — должно быть, проблеваться. Вместе с программкой зрителям давали гигиенические пакеты. Хорошо, догадался я захватить свою старую фляжку, заделанную под молитвенник. А билеты, между прочим, были по сто двадцать долларов. И публика собралась чистая. Артур Миллер, но уже без Мэрилин, Бартон с Элизабет, Юл Бриннер с… э-э… ну, с дамой какой-то, университетские профессора и прочая сволочь. И вот дают пьесу. Смотрю и чувствую — что-то знакомое. А когда они друг друга по именам звать стали, тут-то до меня и доперло. Это же натуральная «Орестея»! Ну, думаю, не может же такого быть, чтобы Сартр все внагляк передрал! Должен же он от себя хоть что-то выдумать! Девки мои объясняют — вот он мух и выдумал.
Ну, думаю, все. Должно быть, Бог умер, раз такого не видит. Закат Европы… С горя ушел в буфет и напился. К аплодисментам возвращаюсь в зал. Мухи как летали, так и летают. Вонять еще сильнее стало. Дамам плохо, зеленые, но держатся. Автора, кричат, автора. И выходит не Эсхил, как по совести положено, а этот самый Сартр. Посмотрел я на него, и тут же понял: я тоже так могу.
Возьму «Ромео и Джульетту», представлю, что я на матрасах лежу и всю эту историю ребятам рассказываю. Тараканов каких-нибудь подпущу…
— Так это же
«Вестсайдская история» получится, — заметил Габриэль.— Что получится? — упавшим голосом спросил Атсон.
— «Вестсайдская история», — повторил Габриэль. — Натали Вуд, музыка Бернстайна…
— Тогда я не понимаю, кто сидит в Синг-Синге, — сказал Атсон. — Эсхила грабят, Шекспира грабят… Я и говорю — закат Европы. А заодно — и Америки. Надо выпить, ребята, душа горит.
Литературное чутье остановило Атсона не где-нибудь, а возле кафе «Клозери де Лила».
— Плохой писатель Хемингуэй, — сказал гарсон. — Что это за творец, у которого все понятно? Он сказал, она сказала… Он попросил, она отказала… Примитив.
Нобелевку взять не побрезговал. А вот Сартр со своим экзистенциализмом взял и железно облажал Нобелевский комитет…
В кафе мы вошли с важностью и степенностью артиллерийского снаряда на излете. Габриэль все объяснил своим коллегам, и нас «с великим бережением» усадили за любимый столик нелюбимого гарсоном Хемингуэя. Именно здесь, по его собственной легенде, был написан рассказ «У нас в Мичигане» и начало «Фиесты». По стенам висели автографы и наброски великих.
Нам подали большую менажницу с холодными закусками, по большой порции палтуса в кляре и огромный графин белого вина.
— Здешний уксус мне надоел, — сказал Атсон. — И никогда на столах нет кетчупа.
— И тертой редьки нет, что характерно, — сказал я.
Гарсон ничего не говорил и только шевелил челюстями, словно и не толокся целый день возле кухни. Хотя ничего удивительного…
Я помахал рукой официанту.
— Принесите нам водки, смирновской, со льда. И пива, темного, густого, чешского.
Глаза официанта на мгновение увеличились, но он вышколенно кивнул и бросился выполнять заказ. Психов это кафе на своем веку повидало больше, чем Канатчикова дача.
Секунд через шесть он вернулся, неся три рюмки и три бутылочки.
— Вы меня плохо поняли, друг мой, — сказал я. — Когда говорят «смирновской со льда», разумеют целую бутылку, лучше литровую. Запотевшую, со слезой.
— О-ла-ла! — обрадовался официант и добавил по-русски: — Le zapoy!
— О нет, — сказал я. — Это еще не zapoy. Это пока еще называется guljaem!
— Guljaem! — с еще большим восторгом воскликнул официант и пропал.
Возвращался он, танцуя. Исполинская бутыль «столового вина № 21», действительно запотевшая, была оборудована хитроумным гидравлическим устройством, позволяющим наполнять рюмки, не тревожа всего вместилища. На нас начали оглядываться.
— Галлон, — с тихим благоговением сказал Атсон. — Как давно я не видел живого галлона!
На лице Габриэля отразился экзистенциальный ужас. Должно быть, он понял в эту секунду, что выбор им уже сделан, и выбор этот роковой.
— Бесподобно, друг мой! — воскликнул я. — А теперь — не найдется ли в вашем гостеприимном заведении хотя бы один стакан с семнадцатью гранями?
Официант выронил поднос, но успел его подхватить.
— Да, месье. Один должен быть. Но это не простой стакан. Когда месье Шаляпин демонстрировал мощь своего голоса, именно этот стакан из дюжины выдержал.
Только не разбейте его.
Стакан принесли в серебрянном подстаканнике. Я осторожно извлек священный сосуд из оправы и водрузил его на середину стола.