Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума
Шрифт:

— Можно. Но ты предпочел благую часть. Мало того, ты действительно продавал свой дар — и предавал людей. Друзей. Ну что тебе сделал Булгаков? Чем он перед тобой провинился? Тем, что его «Турбины» на сто голов выше твоей неудобьсказуемой «Бани»? Где ты пинаешь изгнанного товарища Троцкого? «Падающего — толкни» — это, вроде бы, не ваша идеология…

— Боже мой…— простонал он и закрыл глаза. — Двадцать лет…

— «Бога нет, царя не надо, губернатора убьем,»— сказал я. — Не ты ли это сочинение сочинил?

— Что? Нет. Не помню…

— Владимир, — сказал

я, — возьми себя в руки. Все еще можно переиграть.

Не знаю, как уж это у меня получилось, но и фраза сама, и интонация — вдруг оказались аннушкиными. «Николай, нам нужно объясниться:» И тут я впервые почувствовал, что эта моя затея добром не кончится.

Он выцарапал из портсигара еще одну житанину и очень твердыми желтыми пальцами поднес к ней спичку.

— Поздно, — сказал он. — Уже все произошло. Все произошло, Николай, ничего не вычеркнуть. Поэтому — поздно. Сгорело. Все сгорело, что было. Осталось только железо… В Политехническом меня освистали, слышал?

— Да. Потому и пришел. Вырастил ты на свою голову племя читателей…

— Позлорадствовать хочешь?

— Нет. Просто поговорить. Тебе же надо, наконец, с кем-то поговорить. Кто понимает, но не завидует и не презирает.

Он бросил недокуренную папиросу в урну, встал у окна, опершись вытянутыми руками о подоконник, и с трудом произнес, не оборачиваясь:

— Откуда ты вообще взялся? Откуда ты пришел? И — зачем? Зачем?..

— Да черт возьми! Я пришел, потому что ты поэт, продавший душу дьяволу! За вселенскую славу! За — пыль! Понимаешь? За какую-то пыль! Ты ведь ничего другого не хочешь.

— Слава — не пыль. Слава — это как любовь…

— Ну и просил бы любви!

— Так, значит, дьявол был? Значит, ты мне врешь? Про Бурлюка — врешь?

— Был дьявол! В тебе самом! Да он больше нигде и не водится, кроме как в человеках! И — вот еще…

Я уже некоторое время чувствовал себя, как при начале инфлуэнции: что-то стесняло дыхание, и то ли холод, то ли жар — не разобрать — охватывал плечи и спину. Заныла лондонская рана. И — будто тонкая-тонкая игла начинала пробираться меж ребер…

Я огляделся. Как загнанный леопард. Да, вот оно: на стене висел фотографический портрет Непогребенного. Как имя его препятствовало моему проживанию в Петербурге, так и лицо сейчас — раздражало, мешало сосредоточиться, мешало понять собеседника, услышать его.

Он меня и подавно не слышал…

Портрет был наговоренный, как бывают намоленные иконы (Господи, милостив буди мне, грешному, за такое сравнение), и вытащить из-под черной ауры, словно раненого из-под обстрела, я Маяковского должен был — но не мог: меня прижимало к земле. И слова выходили из уст уже не совсем мои…

— Откуда у тебя клюевские нотки, Владимир? «И в ответ на ласку масс у него вставал, железа тверже…»

— Не смей. Не смей о Нем, слышишь?! — голос Маяковского опасно завибрировал.

И тогда я — затмение! — поднялся, шагнул к портрету и повернул его лицом к стене. Лучше бы я потерпел…

Перевернутая пентаграмма была нанесена на обратную сторону портрета какой-то

бурой краской.

Маяковский вскрикнул, как от внезапного пореза, подбежал ко мне и ударил ладонью по лицу…

Мне следовало преломить себя и уйти, но проклятая пентаграмма подняла со дна души такое, о чем я давно забыл. С чем — был уверен — распростился, как с прыщами.

Того, что мы наговорили друг другу, вспоминать не хочется. Самое скверное, что все это было правдой. И он говорил правду, и я. И правды этой хватило бы на десяток дуэлей.

— …по капле выдавливал из себя поэта, — закончил я последнюю филиппику.

— Все, — просипел Маяковский. — К барьеру…

— К барьеру? Изволите смеяться? Я боевой офицер, а вы, сударь, самое большее баловались с браунингом в гэпэушном тире. Впрочем, один вид дуэли нам все-таки подходит. Американская дуэль. Без секундантов. Она же «русская рулетка». Слыхали?

— Слыхал, — сказал он. — Не пугай.

— Итак… — я извлек из кармана свой укороченный наган. — Оставляем один патрон… — я вытолкнул из барабана остальные, закрыл шторку. — Как я понимаю, первый выстрел мой.

— Но…

— Совершенно верно. Обменяемся предсмертными письмами. Полчаса вам хватит?

И мы написали по предсмертной записке. Текст его послания хорошо известен, а мой… мой, пожалуй, не интересен никому. У покойников плохо получаются предсмертные записки. Излишняя высокопарность и все такое…

Потом — я прокрутил барабан и поднес револьвер к виску. Плевать мне было в тот момент и на Пятый Рим, и на долг перед человечеством, и на все. Я снова был самим собой, и это особенным образом отлилось в маленьком зеленом револьвере, моем пальце на крючке и в виске, ждущем пулю. На миг весь мир стал как бы ледяной: Но, наверное, я был слишком нужен Пятому Риму, потому что курок звонко щелкнул.

— Прошу, милостивый государь, — я протянул наган Маяковскому. Голос мой был совсем мне незнаком.

Он взял. Посмотрел, будто видел впервые. Потом посмотрел на меня. Тоже — будто видел впервые…

— Извиниться бы перед Мишей Яншиным, — сказал он. — Не успел…

Он поднес револьвер к виску, зажмурился — и долго сидел так. Потом, морщась, отвел брезгливо руку.

— А можно — в сердце?

А хоть в жопу, хотел сказать я, но сдержался. Поднялся молча и пошел к двери.

Я был настолько противен сам себе, что выстрела в спину ждал как избавления.

И настолько мерзок, что ведь — действительно ждал выстрела в спину…

Но избавления не пришло.

Ни тогда, ни после…

Когда я был влюблен.... (Вашингтон, 1930, 3 мая)

— По описи должно быть четыре тысячи восемьсот девяносто три гранулы, — сказал мистер Д., секретарь президента Рузвельта, тощий еврей неопределенного возраста. — А здесь четыре тысячи восемьсот девяносто две. Как это понимать?

— У большевиков это называется «утруска», — сказал я. — Наверное, какая-нибудь корабельная крыса станет бессмертной. Много ли малютке надо?

Поделиться с друзьями: