Поверженные буквалисты. Из истории художественного перевода в СССР в 1920–1960-е годы
Шрифт:
Шенгели
Полярный тот романс игривого пошиба, Написанный под вопль, под гром, под лязг ножа Споют немногие, но все запомнят, – ибо Я камни научу искусству мятежа! Убийству деспотов! Пусть трон стоит как глыба, — Мы не ползли кКашкин ругает Шенгели за полярный романс игривого пошиба. Игривый пошиб, конечно, Шенгели добавил (в «Критике по-американски» он доказывает, что добавление оправдано). У Гнедич ничего подобного нет, и ее строфа значительно превосходит шенгелевскую.
Песнь 9, строфа 60:
Байрон
Her next amusement was more fanciful; She smiled at mad Suwarrow’s rhymes, who threw Into a Russian couplet rather dull The whole gazette of thousands whom he slew. Her third was feminine enough to annul The shudder which runs naturally through Our veins, when things calld sovereigns think it best To kill, and generals turn it into jest.Гнедич
Затем ее немного рассмешил Чудак Суворов выходкой своею: Развязно он в куплетец уложил И славу, и убитых, и трофеи. Но женским счастьем сердце озарил Ей лейтенант, склоненный перед нею. Ах! Для него забыть она б могла Кровавой славы грозные дела!Шенгели
Затем, по вкусу ей стишок пришелся глупый Суворова, кто смог в коротенький куплет Вложить известие, что где то грудой трупы Лежат, чем заменил полдюжины газет. Затем ей, женщине, приятно было щупы Сломить у дрожи той, пронзающей хребет, Когда вообразим разгул убийств кромешный, Что повод дал вождю для выходки потешной.Вариант Шенгели не нравится Кашкину в первую очередь за «глупый стишок» и «потешную выходку», оскорбляющие Суворова; во вторую очередь – за странные щупы дрожи, цепляющей хребет. Эта строка со щупами, действительно, не удалась Шенгели хотя бы потому, что меняет смысл оригинала: у Шенгели Екатерина как бы перебарывает дрожь испуга и – как женщина – радуется этому; у Байрона же она испытывает женское удовольствие, глядя на красавца-Жуана, и даже не содрогается от мысли о побоище, легкомысленно описанном Суворовым. У Гнедич этот байроновский образ передан понятнее, однако в результате совершенно пропадает содержание трех последних байроновских строк, которые Шенгели постарался передать.
Из рассмотренных строф видно, что, хотя Гнедич и не всецело следует требованиям, выдвинутым в «Традиции и эпигонстве», т. е. не старается совершенно сгладить все места, которые Кашкин ругал у Шенгели, тем не менее, она обнаруживает тенденцию к приукрашиванию, облагораживанию изображенных у Байрона русских войск. Полагаю, не в последнюю очередь на это повлияла печатная критика шенгелевского перевода.
3. О причинах появления статей Кашкина
Как можно было убедиться, критические статьи И. А. Кашкина начала 1950-х годов, обличающие переводческий метод Е.Л. Ланна и Г.А. Шенгели, имеют выраженную идеологическую окраску и представляют критикуемых переводчиков врагами: Ланна – скрытым марристом, Шенгели – надругателем над Суворовым; обоих – формалистами, натуралистами, буквалистами.
Возникает вопрос: почему вообще в это время появились эти статьи? Возможных ответа мне представляется два, в зависимости от того, верим ли мы в искренность и добропорядочность Кашкина или, наоборот, считаем, что он цинично использовал момент, чтобы устранить своих потенциальных конкурентов.
Начнем с первого предположения: допустим, мотивы Кашкина были самыми безупречными: уменьшить количество плохих переводов. Тем более что продолжал переиздаваться Диккенс в переводах Кривцовой и Ланна; тем более что в 1951 г. вышел том избранных сочинений Байрона, куда вошел негодный, по мнению Кашкина, перевод «Дон Жуана». Нужно было обратить внимание общественности на недостатки этих переводов, и Кашкин это сделал. Возможно такое истолкование событий? Возможно. Однако возникает одно серьезное возражение: зачем, убеждая читателей в недостатках описываемых переводов, привлекать аргументы, которые не имеют отношения к делу? Зачем уходить в опасную для критикуемых область идеологии и политики? Зачем привлекать
теоретически слабые, политически очень грозные, а этически некрасивые аргументы в бессознательной приверженности марризму или искажении образа Суворова, тем более что Сталин еще жив, а Суворов – и это известно – один из любимых его полководцев? Зачем клеймить критикуемых переводчиков малосодержательными и небезопасными ярлыками «формалист», «натуралист», «идеалист»? Зачем переводить теоретическую дискуссию в политический план?Это возражение применительно к дискуссии вокруг «Дон Жуана» Шенгели в наиболее развернутом виде предъявляет В.Г. Перельмутер в статье «Живущий на маяке»:
Мне доводилось выслушивать и заступников Кашкина, утверждавших, что в этой истории он, может быть, допустил некоторые полемические перехлесты, однако действовал исключительно из благородных побуждений, из любви к литературе и переводческому труду и, конечно, без всякого злого умысла. Иначе говоря, выступление его было теоретическим, эстетическим, но никак не политическим.
Читатель, хотя бы поверхностно знакомый с отечественной историей начала 50-х годов, в силах оценить теоретический уровень и, если угодно, аполитичность этого спора. «Переводчики-эмпирики, переводчики-формалисты и их запоздалые эпигоны, – писал Кашкин, с изящною непринужденностью употребляя терминологию ленинско-сталинского словаря, – люди, очень разные по степени одаренности по техническому оснащению, но все они в той или иной мере заражены вредоносным влиянием буржуазных воззрений на искусство. В их переводах то проявлялось буржуазно-деляческое равнодушие к качеству перевода, то отражался буржуазно-декадентский распад, сказывавшийся и в порче национального языка в угоду иноязычию или языковому фиглярству». Все примеры, иллюстрировавшие сие обвинительное заключение, Кашкин берет из Шенгели и блестящего переводчика английской прозы (в частности, Диккенса) Евгения Ланна. На дворе, напоминаю, в разгаре «борьба с космополитизмом», так что подозрительно нерусские фамилии весьма кстати.
А вот и гвоздь программы – шенгелевский перевод «русского» фрагмента «Дон Жуана»: «Эти строфы являются профанацией, оскорблением достоинства русского народа, той национальной гордости великороссов, о которой писал Ленин». Почти пятью годами ранее, при первом обсуждении того же самого перевода в Союзе писателей, Кашкин тоже выказывал недовольство, но куда сдержанней, – и ни словом не обмолвился о Суворове. Прозрение снизошло на него на редкость вовремя – когда представилась возможность отнюдь не метафорически разделаться с литературным противником (или – конкурентом?). Ведь он должен был понимать, чем может кончиться такого рода «профессиональная полемика», что тут уже не чернилами пахнет… [1997, с. 30–31].
Рассмотрим в таком случае другое предположение: допустим, статьи Кашкина – это инструмент борьбы соперничающих переводческих групп (а может, одновременно и инструмент личной борьбы, личной мести). Как напоминает Перельмутер [2011, с. 123–124], в конце сороковых положение с переводной литературой резко изменилось. Если раньше кашкинцы активно переводили современных английских и американских писателей, то теперь, после Фултонской речи Черчилля, круг достойных перевода авторов резко сузился. Остались преимущественно западные классики и лишь самые «прогрессивные» из современных западных писателей. В такой обстановке кажется естественным допустить, что определенные переводческие группы пытались отлучить других, не входивших в них, переводчиков от занятия переводами. Не исключено, что «Ложный принцип и неприемлемые результаты» – это попытка оттеснить Ланна от изданий Диккенса и получить заказ на повторный перевод тех произведений, которые переводил Ланн, а «Традиция и эпигонство» – это попытка оттеснить Шенгели от Байрона и получить заказ на повторный перевод его поэм и романа в стихах. Сам Шенгели был совершенно убежден в том, что это так и есть.
Однако и на это предположение можно найти контрдоводы. Да, борьбой переводческих групп можно было бы объяснить статью против Ланна, но в нее плохо вписывается статья против Шенгели. Начать хотя бы с того, что Шенгели к тому времени уже не был соперником: на собрании секции переводчиков в 1950 г. он заявил, что свою переводческую программу считает выполненной, что ни за какого крупного поэта уже скорее всего не возьмется и что из секции переводчиков он выходит. Следовательно, бороться с ним дополнительными статьями в 1952 г. никакой насущной необходимости не было. Допустим, ставилась цель вообще дискредитировать переводы Шенгели, чтобы получить заказ на повторный перевод, но кто мог на такой заказ претендовать? Переводчицы-«кашкинки» занимались только прозой; ни одного поэта, близкого по дарованию к Шенгели, кто был бы способен перевести роман, написанный байроновскими октавами, в кашкинском кругу не было.
Таким образом, имеющихся на сегодня сведений недостаточно, чтобы окончательно склониться к одному из предложенных ответов. Возможно, истинный ответ состоит в чем-то другом, но вернее всего, он представляет собой некую комбинацию из двух предложенных крайностей: вряд ли Кашкин был совершенно неискренен, когда писал свою статью; скорее всего, он действительно был убежден, что переводы Ланна и Шенгели никуда не годятся, – и вместе с тем вряд ли он действовал исключительно из чистых побуждений, вряд ли не сознавал, чем грозят критикуемым переводчикам его статьи, вряд ли был лишен планов распространить влияние своей школы и наверняка надеялся, что его коллектив будет привлечен к повторному переводу Диккенса и, возможно, даже Байрона.