Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
На весь край Володимеровы славились лучшими набойщиками; на их постоялом дворе, просторном и дешевом, с теплыми полатями, сытым ужином и хмельной брагой, вечно стояли обозы, тянувшиеся журавлями в Полесье: с хлебом и маслом -- туда; лесом, углем и сушеными грибами -- оттуда.
В Крымскую кампанию Матвеев сын, мой прадед, Калеканчик, закупив десять пар лошадей, сам отправился в извоз -- доставлять провиант для армии, поручив вести дом жене и детям.
– - Мешок денег, что привез покойный из Перекопа,-- говорил мне не раз отец,-- старик насилу втащил в избу,-- во-о!..
После войны дали "волю",
С тех пор постепенно стало выветриваться наше хозяйство. Недостаток земли и неурожаи сожрали скот и припасенные про черный случай деньги; железная дорога -- извоз; обременительные налоги и упадок набойного промысла -- силу.
При покойном дедушке, Лаврентии Ивановиче, земли было еще четыре надела и кое-какой скот, но с его смертью петля затянулась туже, отец начал пить, а напиваясь, буянить, выгоняя всех нас из избы; иногда бил посуду и мать.
Еще в начале жизни я помню случай, когда мы позднею осенью ночевали на улице. Падает, бывало, маленькими пушинками снег, ветер свистит и рвет солому с крыш, из избы несется брань или пьяная песня, кругом -- жуткая муть, а мы вчетвером спим у дверей, положив головы на порог: мать, Мотя, я и Муха. Мать закутывала меня вместе с собакою в полушубок, кладя на самое удобное место, по одну сторону ложилась сама, а по другую -- Мотя. К первым петухам отец засыпал, и тогда мы, затаив дыхание, пробирались в избу. Утром отец вставал раньше всех и уходил на работу.
Никогда за всю мою жизнь не назвал меня отец в трезвом виде ласковым именем, не погладил по голове, не обнял, как другие отцы, и когда я, бывало, видел, как мои товарищи целуют своих отцов, а те с ними играют, мне становилось обидно, больно, потому что я боялся отца, его вечной угрюмости, матерной брани и звериного взгляда из-под густых полуседых бровей.
Раз он послал меня за лошадью, которая паслась сзади сарая.
– - На вот оброть,-- сказал он,-- приведи ступай мерина... Гляди -- к чужим не подходи: убьют.
– - Еще там что!
– - воскликнул я.-- Чего ж они будут убивать -- я стороной!
Поручением я гордился: шутка ли -- отец за лошадью послал!.. Доверяет!..
Лошадь наша, Буланый,-- старая, со сбитыми плечами и вытертой холкой, с отвислой нижнею губой, бельмом на правом глазу, желтыми зубами, смирная.
Накинув ей на голову оброть, я подумал: "Если я большой, могу и верхом забраться",-- и вцепился в гриву.
При помощи ног и зубов кое-как вскарабкался.
Сижу сияющий и думаю:
"То-то отец удивится!.. Сам, спросит, сел?
– - Конечно, скажу, сам,-- кобель, что ли, подсадит?
– - Молодчина,-- похвалит он,-- в ночное скоро будешь ездить".
А это -- моя заветная мечта.
– - Но-о, милок, шевелися!
– - дернул я за повод. Лошадь постояла, покрутила головой и фыркнула. Я ее подхлестнул. Лошадь нагнулась, сорвала головку колючки и почесала о колено губы.
– - Ты почему меня не слушаешься?
– - рассердился я и подхлестнул сильнее.
Лошадь затрусила.
– - Ты что там полдня копался?
– - неласково спросил отец.-- Не мог поскорее?
– - Я, тять,
сам сел верхом!– - закричал я.-- Не веришь?
– - и я мигом сполз на землю, чтобы снова взобраться на Буланого.
Отец пошел в амбар.
– - А ты обожди,-- попросил я,-- посмотрел бы, как я влезу, я ведь не обманываю.
Он остановился.
– - Не подходи близко к мерину, а то еще убьет. Стань в сторонку.
– - Ну-ну! Он скорей тебе отдавит ногу,-- проворчал отец.
На мое горе я начал волноваться, оттого -- слабеть. Несколько раз я вцеплялся за шею, но руки не подчинялись, и я падал.
Отчаяние прокрадывалось в душу:
"Не поверит... Скажет: зря хвалюсь..."
И я с еще большим стараньем пыхтел около Буланого.
– - Я сейчас... сейчас...-- бормотал я, готовый разрыдаться.-- Обожди немного, я сейчас!.. Мне вот штаны сильно мешают: я поправлю и вскочу...
Буланому, должно быть, тоже надоело ждать: он обернул голову, пожевал губами -- тоже, дескать, строит мужика из себя, чертенок! Потом переступил с ноги на ногу и сделал шаг к сараю.
– - Хоть бы ты стоял, не шевелился!
– - закричал я.
– - Трудно потерпеть, домовой?
– - и чуть не выругался матерно.
– - Вот и не выходит дело,-- подошел отец,-- держись, я подсажу.
– - Нет, не надо, не надо!
– - торопливо сказал я и, собрав последок сил, метнулся на шею Буланого. Перебрасывая ногу, я пяткою ударил отца под подбородок.
– - Э, сволочь!
– - воскликнул он, рванув меня за рубашку и сбрасывая на землю,-- Пошел к чертовой матери, наездник!
– - и начал потирать ладонью подбородок.
Я съежился и задрожал, как облитый холодной водою, смотря на отца глазами, полными слез. А он, надевая хомут на Буланого, опять закричал:
– - Не тебе я сказал? Уходи, покуда морду не набил!..
Что бы ему так не делать!
III
Мать имела одиннадцать детей, но в живых осталось только двое: сестра и я -- последыш. Маленькою девочкой, четырех-пяти лет, сестра хворала оспой, на лице ее остались шрамы. Росту она высокого, широкоплечая, скуластая, с большим приплюснутым носом, обветренная, молчаливая. Густые темно-русые брови и длинные опущенные ресницы, из-под которых блестят серые глаза, равнодушные и чужие, как у отца; у самого ядрышка на них -- легкая желтизна. Губы плотно сжаты, говорит мало, глухо отрубая слова и глядя в сторону; зубы крепкие, белые, крупные; длинные волосы мягки, как шелк, и нежны, как паутина. Руки от грубой работы в рубцах и ссадинах; на ногах -- лапти.
Помнить хорошо сестру я стал пяти-шести годов, когда ей было за тринадцать. Стояли знаменитые петровки 1892 года, деревня голодала и гибла от холеры. Каждое утро и вечер тянулись вереницы гробов, остро пахнувшие известью и карболовкой. На мысах, у реки, жгли одежду и утварь незнакомые люди с орлами на картузах. Неслись, не смолкая, рыдания осиротевших детей; люди выбились из сил, питаясь травою, луком и хлебом, смешанным с древесного корою, горьким, как полынь.
Утром однажды я лежал еще в постели. Слышу: мать плачет, упрекая кого-то или жалуясь. Отец сидит, насупив нос, на лавке и молчит: он с похмелья угрюм.