Повести
Шрифт:
выпустил ее. Постояв минуту, смущенный, он со злостью подумал: «Ну и черт с тобой! Сиди тут,
привереда этакая!» И ушел под скалу. Только теперь почувствовал он, как ослабел. Уже с закрытыми
глазами натянул на затылок воротник куртки и уснул.
Как всегда, мир мгновенно перестал существовать для него, уступив место сумбурному кошмару снов.
Этот переход был так незаметен, что казался продолжением мучительной яви. Всякий раз ему снился
один и тот же сон: уже больше года почти каждую ночь он заново переживал муки
Все начиналось с вполне реальной, тягостной атмосферы беды, которую приносит с собой военный
разгром. И хотя переживания потеряли свою остроту, заслонились другими большими и малыми бедами,
но во сне они с новой силой терзали его.
Как обычно, вначале перед ним вставала ободранная стена украинской мазанки, на углу которой
углем было выведено: «Хоз. Алексеева» - и стрелка-указатель рядом. Надпись была примерно месячной
давности, когда армия еще наступала на Змиев в обход Харькова. Теперь же войска двигались в
обратном направлении. Ночью топили в реке тягачи - не было бензина - разбрасывали по полю
разобранные орудийные замки, жгли в садах штабные бумаги. На рассвете во дворе, где они
приютились, после короткого совещания появился полковник, который командовал группой окруженных.
Их роте было приказана прикрыть отход, и трое бойцов с молодым лейтенантом выкопали у крайней
хаты узкий окоп-ровик.
Это запомнилось Ивану на всю жизнь, но теперь, в тревожном сне, почему-то тот полковник носился
по двору с планшетом в руках и ругал Голодая, черноморского матроса, ставшего командиром роты
автоматчиков. Неизвестно почему с ним, сержантом Терешкой, в окопе сидел не Абдурахманов, боец из
их разбитой батареи, который почти ни слова не понимал по-русски, а флюгпункт Сребников. Вместо того
чтобы готовить к бою свой пулемет, этот доходяга немецким тесаком лихорадочно соскребает с
гимнастерки свои флюгпунктовские мишени и все бурчит про себя: «Ни шагу назад! Ни шагу назад!..» И
вместе с тем вполне реальная картина того далекого утра: ясное весеннее небо, наискось через дорогу
пролегшая синеватая прохладная тень от мазанки, под плетнем вздрагивающая крапива и так же часто
вздрагивающий надетый на кол кувшин. А за околицей по большаку в село идут танки. Они вот-вот
должны появиться из-за угла этой мазанки, а Иван Терешка никак не может вставить в гранату запал.
Изо всех сил он запихивает его пальцами, но маленький латунный цилиндрик, будто став толще, чем
надо, никак не лезет в отверстие. Терешка нервничает, спешит, бьет по нему кулаком, а когда
спохватывается, то видит, что в окопе он один, что все уже отошли назад. И тогда приходит понимание
того, что он не слышал команды об отходе. Иван бросается грудью на бруствер, обрушивая землю,
старается вылезть из окопа, но налитое непонятной тяжестью тело не слушается его, и он сползает
назад.
А танки уже рядом.
Вспугнутая
их грохотом, из огородов в воздух взмывает огромная, в полнеба, стая воробьев. Встремительном полете она дружно сворачивает в одну сторону, потом вся вместе - в другую, и тотчас из-
за хаты, взрыхлив на повороте землю, высовывается первый танк.
Иван понимает, что убежать не удастся, бессильно размахивается и бросает на дорогу гранату. Она
почему-то не взрывается, а подскакивает и шипит, и танк вот-вот объедет ее. В это время из танка
замечают окоп под стеной, танк сворачивает, и тогда невыразимый ужас пронизывает Терешку - это
тридцатьчетверка.
На секунду Иван теряет самообладание от страха: что он натворил! Он бросается назад и тут почти
натыкается лицом на широкий ножевой штык, занесенный над ним: немец делает короткий выпад, и
штык мягко и неслышно, будто в чужую, вонзается в его грудь. Иван знает, что это конец, что он убит, и
захлебывается от отчаяния, хотя боли почему-то не чувствует. .
Обычно в этот момент он в страхе просыпается, но сейчас сознание его действует как бы отдельно,
где-то в стороне, оно ободряет, давая знать, что это еще не все, что впереди еще плен, побеги и потому
он не может погибнуть, даже будучи проткнут штыком.
Сновидения путаются, меняются, и вот он уже оказывается в деревне, в своих Терешках, на древней
земле кривичей, и будто все это происходит еще до войны, даже до его призыва в армию. По прибитой
овечьими копытами улице Иван бежит к колхозному амбару, куда - он это знает - пригнали со связанными
руками Голодая и с ним еще нескольких знакомых гефтлингов. Сердце у Ивана разрывается от обиды, от
напряжения. Кажется, он опоздает и не докажет людям, что нельзя срывать злость на пленных, что плен
– не проступок их, а несчастье, что не они сдались в плен - их взяли, а некоторых даже сдали, предали -
было и такое.
Но он не добегает до амбара. Босые ноги его увязают в грязи, он едва переставляет их. Немеют руки,
все тело. Он бежит, как в воде, - медленно и трудно. Выбирая дорогу, сворачивает к изгороди и вдруг
10
видит на ней чьи-то голенастые босые ноги. Он вскидывает голову: на верхней жерди сидит незнакомка -
девушка с черными, высоко вскинутыми бровями, в белоснежном, сверкающем на солнце платье. Она
лучисто улыбается ему черными, как созревшие сливы, глазами и говорит:
– Чао, Иван!
И он останавливается, вдруг забыв о Голодае, обо всем на свете. Он рад, счастлив, смущен встречей
с ней. Она вдруг кажется ему давно знакомой, близкой, такой, что всю жизнь подсознательно жила в его
мечтах. Сияя от радости, он подступает к изгороди, к девушке, но тут же, взглянув на себя,
спохватывается - ведь он прибежал с поля, от трактора, на нем старые, залатанные на коленях штаны,