Повестка без адреса
Шрифт:
И он понял, почему образ для Бога важнее плоти.
Проникая во все закоулки, он исследовал вселенную отца, исколесив её вдоль и поперёк, пытался подправить этот неудачный, испорченный набросок, став деталью её пейзажа, её колоколом и языком. Но, как и все люди, он был колоколом в воде. Он расхлёбывал кашу, которую не заваривал, и благовествовал стрелкой на спине беглеца.
Ходил он и к доктору Раслову. Поднимаясь по лестнице особняка, построенного за столетие до эры лифта, слушал разговор двух Штейнов и Финкельштейна, заглушая собственный кашель, громко стучал в железную дверь. Раслов вышел заспанным, было слышно, как он семенил в коридоре своей птичьей походкой. Устало переминаясь, предупредил:
И в глазах его вспыхнул прежний огонь.
Жертвуя своим «я», Адам пытался преодолеть бесконечный барьер, разделяющий тех, кто некогда был единым в руке творца. Стремясь испытать на себе мир отцовских героев, он примерял их боль, ибо ярче всего мир отражается в человеческой слезе. Меняя их, как платье, он оказывался всеми — только не Романом, творцом, которого ему не дано было постичь. Своими превращениями он лишь прикасался к его замыслам, проживая, как Шахерезада, множество жизней, вынутых из копилки отца, которого понимал всё больше. Он видел теперь, как у того перекрестились морщины на лбу после их ссоры, как тряслись руки, когда, стоя на балконе, отец хотел сжечь «Дневник, продиктованный бурей» — повесть, по которой теперь блуждал его сын, Адам прочитал его мысли, тяжёлые, как свинец, и понял, что отцам тоже несладко.
«Пепел отцов стучит в сердца сыновей, — подумал он, — они должны искупить их грехи и тогда будут прощены».
С этой мыслью он очнулся Адамом, сыном Романа Кондратова, человеком среди людей. За окном лил дождь. Он сидел в одиночестве за столом пивной «У ворот небытия» и таращился на лежащую напротив суковатую трость.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ДНЯМ, КОТОРЫХ В НЕДЕЛЕ НЕТ
Был день, который следует за четвергом, но это была не пятница. В этот промежуточный день предсказания сбываются, а сны — нет.
Они сидели у Кондратова, разбавляя вино словами.
— Герои на страницах трутся спинами, как соседи на кухне, — заметил Пыкин. — Они как сообщающиеся сосуды: Андрей Болконский — немного Наташа Ростова, Раскольников — отчасти Мармеладов…
За окном плыли облака, врезаясь в потолок, жужжала муха.
— Роман, как и мир, создан купно, — рассеянно откликнулся Кондратов, думая о том, куда запропастился сын.
Пыкин оживился:
— Я и говорю: контекст держит крепче верёвки, и захочешь деться, а некуда.
И у него порыжел ус.
А Адам уже не различал литературных персонажей и живых людей, они слились у него в непрерывный хоровод. Ему было необходимо с кем-то поделиться, и он поведал о своих перевоплощениях Козьме. Тот не удивился. «Две тыщи лет назад Отец тоже проводил Сына по Своей Вселенной, это было внутрисемейное дело, Отец учил Сына, Сын — Отца, а остальные здесь были ни при чём».
И у него заслезились глаза.
СТРАНИЦЫ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К ВОСКРЕСЕНЬЮ
Жизнь крутится «козьей ножкой», и потому все истории повторяют себя, как бактерии. Кондратов уже разговаривал с собой, подступая к той грани отчаяния, за которой встаёт безразличие, и ощущал свою жизнь, как вставные зубы.
В кафе было затишье, когда время останавливается перед наплывом вечерней публики. Занавески обмякли, как паруса в штиль, а в разговор то и дело врывалась тишина. Тогда было слышно, как на кухне бегают тараканы. Роману казалось, что, поймав это мгновенье, можно намазать его на бутерброд. На самом деле он
резал яблоко и ел с ножа, искоса поглядывая на Пыкина. А тот уже разошёлся, став похожим на дымившегося перед ним цыплёнка.— А впереди — старость… — кивал Кондратов его сентенциям, которые прыгали в уши, как блохи.
— До старости ещё дожить надо, — тихо заметил выросший из-под земли официант. — И не дай Бог её пережить!
Из ушей у него торчали волосы, как букет из вазы, а язык двигался за зубами, как рыба. «Фон Лемке», — прочитал Кондратов на нагрудном кармане. Официант протянул меню, и оттуда выпал.
ДНЕВНИК ПЕРЕЖИВШЕГО СТАРОСТЬ
Он был таким худым, что просвечивал насквозь, а его тень тонула в воде, по которой он мог ступать, аки посуху. «Вначале жизнь набивают перцем, а под конец — рыбьей требухой», — оборачивался он на годы, которые тускло отливали чешуёй. Он состарился в погоне за здоровьем и был таким древним, что ему уже давно ставили прогулы на кладбище. «Жить можно и больным, — прислушивался он к сыпавшемуся из него песку, — важно умереть здоровым…»
В молодости он работал таксидермистом, пока не устал объяснять, что не водит такси. С тех пор он поселился на болотах, куда можно добраться только на метле, а выбраться — умерев. Он жил и жил, приговаривая, что старость — это когда каждую бутылку пьёшь, как последнюю, а каждую женщину встречаешь, как первую. Сам он не только пережил своё прошлое, но и залез на территорию будущего, ему не принадлежащего. Он бродил там, точно призрак, стуча клюкой в чужие окна, на которых были опущены ставни, и голодным псом тыкался в ладони, которые сжимались в кулаки.
Жернова во рту уже перемололи для него все слова, а изнанка век показала все сны. «Впечатления даются в кредит, — стоял он на вершине долголетия, — если их потратишь раньше срока, годы скачут, как козы…» И действительно, перепрыгнув возраст, как собственную тень, он был теперь то на год младше, то на десять старше. Его годы стёрлись до неразличимости, и он донашивал их, как стоптанные башмаки.
«Иногда дни висят гроздьями винограда, а иногда висят на хвосте», — шамкал он беззубым ртом, набивая соломой мозги, как раньше набивал чучела. Когда ему сделалось совсем плохо, он лёг в рассохшийся, давно выструганный гроб, воткнул свечу в сплетённые на животе пальцы и подумал, что вынес из мира две истины. Ту, что деньги переставляют глаза на затылок, и чужой кошелёк кажется тогда больше дыр в своём кармане. И ту, что звон пустого желудка заглушает всё, а Вселенная не может расшириться за границы тарелки.
Фон Лемке вытянулся в струнку, по его горлу заелозил кадык, а тень давила пудовой гирей.
А Козьма продолжал распинаться. Его речь наводняла тишину, превращая её в крохотный островок, на котором едва умещался Кондратов:
— У классиков и в вопросительных знаках оживал Бог, а сегодня герои, как мошки — в глаза лезут, а в ум не идут!
Цыплёнок уже покрылся мурашками, а Пыкин всё тряс над ним галстуком, таким пёстрым, что с него, казалось, вот-вот посыплется «горошек».
— С некоторых пор, — перебил его фон Лемке, — всюду идёт одна и та же пьеса, в каждом окне — один и тот же спектакль.
На него обернулись.
— Вот, — положил он салфетку с плясавшими буквами, -
Отец: Я видел сон, который хочу показать всем.
Сын молчит.
Отец: Это лучший из снов. И, как небо, уёмистый: в нём есть место безумству, мечтам и проклятиям… А разве остальное не растёт из них?