Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повестка без адреса

Зорин Иван

Шрифт:

— Нет-нет, уже поздно…

— Разве? До утренней звезды ещё далеко.

— Слишком поздно…

— Я не слышу, что-то шумит. Приедешь?

— Нет.

— Ну, как знаешь… У тебя что — вода?

— Я… Из ванной…

— A-а… Что же ты раньше не сказала. Ну, ещё раз — с Рождеством!

Человек в будке покрылся потом, будто увидел страшную картину.

— Идиот! — закричал он, поражённый внезапной мыслью. — Да она же вены режет!

Но его не услышали.

— Да-да, сейчас откупорю, — сказал мужчина, прикрывая трубку, и, немного помедлив, положил её.

Короткие гудки — как шаги палача.

— Прощай, — прошептала женщина, прежде чем её трубка упала в лившуюся через край воду.

Плотные тучи, кутавшие луну, расползлись, и она примёрзла к заиндевевшему стеклу. Человеку в будке хотелось залезть на крышу и драться со звёздами. Ему казалось, что глядевший на него телефон пропитался смертью и теперь

источает её запах. Он несколько раз с бешенством ударил трубкой по плоскому десятиглазому лицу: циферблат изогнулся, и монета провалилась. А человек бил и бил. Пока трубка не раскололась и не повисла на тонком шнуре, царапая стены иззубренным, острым краем.

Запах смерти исчез: его перебил запах крови — человек порезал руку. И это его отрезвило. Он швырнул на пол кусок эбонита и стал натягивать варежки. Потом толкнул скрипучую дверь, осторожно, чтобы не попасть в ловушку бесчувственного, морозного железа, притаившегося, как паук.

«Что тут поделаешь? — бормотал он, размахивая руками. — Что? Что?..»

Человек смешался с темнотой, а метель ещё долго надувала сугробики в будку с исковерканным телефоном и прилипшей к стеклу луной, из которой разошлись трое — каждый в свою сторону…

Этот рассказ попался мне под Рождество.

Я работал тогда младшим редактором, и собачья должность вынуждала меня просеивать горы шелухи. Архип Горегляд, писатель средней руки, тщедушный, с землистым лицом, сидел напротив, доставая улыбку, как фокусник карту из рукава.

— Святочный рассказец, — тянул он пару измятых листков, и по его тонкой, желтевшей над засаленным воротником шее елозил кадык. — Умоляю, прочитайте при мне!

И, точно извиняясь, зашептал, прикрывая ладонью рот:

— До зарезу деньги нужны…

Глянув на истрёпанный пиджак, на влажные, собачьи глаза, синевшие кругами от частых попоек, я не смог отказать.

— Нет, мы этого не напечатаем, — пробежал я глазами рассказ. — Надуманно — читатели не поверят…

Архип Горегляд ещё больше сжался, став похожим на едва вылупившегося цыплёнка.

— Ну да, развёл, конечно, сырости, присочинил, мне ли не знать…

Я с недоумением уставился на него. Он промокнул платком вспотевший лоб:

— А вы, значит, сразу не поняли…

Я открыл рот, поражённый внезапной догадкой.

— Да-да, — кивнул он, — бывший муж — это я… Но не мог же от себя писать…

Он поморщился, почесав затылок, словно собирал горстью воспоминания.

— Я, когда про ванну услышал, растерялся, а тут ещё Зоя, вторая жена, над душой стоит, за рукав дёргает. Я и молчу. Лена тогда первой трубку повесила. А тот, в будке, сразу и прорезался. «Болван, — орёт, — скорей её адрес!» И глаза мне открыл. Я потом сразу перезвонил, но Лена уже не подошла…

Архип Горегляд вынул из кармана окурок, чиркнул спичками с моего стола.

— А потом я струсил, думаю, лучше сразу отрезать. Уговорил себя, будто ничего не случилось, и остался дома. Никогда себе этого не прощу, никогда. Оттого, может, и пью.

Я смотрел на него и чувствовал, как в меня заползает его грех.

— А теперь, значит, на своей подлости решили ещё и подработать?

Он жадно затянулся.

— А Зоя? Дети?

Я молча принял рукопись.

А через несколько лет я встречал Рождество у супругов Казариных, принимавших меня, как старосветские помещики. Валентин Егорович разливал чай, пока жена готовила на кухне. «У судьбы столько поворотов — чёрт ногу сломит, — щурился хозяин, размешивая сахар. — Хотите, расскажу историю? Ей уже лет десять. А началась она под Рождество. Меня одиночество тогда волком грызло, всё не складывалось: сорок уже, ни кола, ни двора. Засиделся я в ресторане, приятели, все семейные, выпив со мной рюмку, другую, по домам разбрелись, а мне — куда идти? Набрался больше обычного, вышел, а кругом — ни души, мороз лютый, пурга. Тащусь, как собака, у которой плохой хозяин, весь мир проклинаю. И так на душе горько-обидно, что никому-то не нужен — прямо до слёз! А тут ещё ветер под воротник лезет, плакать, и то холодно, сосульки бороду облепили, как ёлочные украшения… Да вы пейте чай-то — остынет…» Валентин Егорович звякнул блюдцем, подкладывая мне варенье. «Колышет меня в потёмках, как водоросль, иду на фонарь, а под ним — телефонная будка. Вот, думаю, мой теремок, домой-то всегда успею, дома-то ждёт “одна лютая тоска”, как в песне поётся. Протиснулся, выключатель нащупал, стою, перебираю в голове, кому позвонить — тем нельзя, этим не хочется, а тут слышу в трубке голоса. Неудобно, конечно, но любопытство разобрало, хоть какое-то развлечение. Оказалось, муж с бывшей женой разговаривают: жена только что из больницы — отравиться пыталась, вот муж и выведывал — не из-за него ли. Поначалу вкрадчиво так, осторожно, поддержать её старался — сам-то другую семью завёл,

вот и чувствовал вину. А потом начал себя выгораживать, совесть успокаивать. И даже с равнодушием каким-то. Эх, думаю, не те слова ты, брат, находишь, не те! А с другой стороны, откуда другие взять, что тут скажешь? И всё же чёрствым он мне показался, жестоким. То вроде кается, то в наступление переходит. Я с ноги на ногу переминаюсь, наледь на резиновом коврике подошвы жжёт, ухо сейчас отвалится, однако ж, оторваться не могу. Вот, думаю, кому-то на свете хуже моего. А тут он уж полную бестактность допускает — предлагает ей к жене его новой приехать. Это же надо додуматься! Или расчёт у него был тонкий: знал ведь, что откажется? Женщина пробормотала, что уже поздно, а потом всплакнула, и всё тише, тише… Будто уплывает: голос слабеет, едва доносится. А он поломался для вида, вроде долг исполнял, и говорит: “Плохо слышу, у тебя вода шумит. Ах, ты из ванной…” И рад, видно, разговор прекратить. Я отрезвел совсем. Вот, думаю, дела! И тут меня будто током ударило: да она же опять с жизнью счёты сводит! Не знаю, как до меня дошло, точно глаза на том конце провода выросли. Вижу, как трубка о пол глухо стукнулась, а её вода красная заливает! Муж: “Алло, алло…” Молчание. А его самого уже теребят, чувствую, сейчас трубку повесит! Меня пот прошиб, стою, как громом поражённый. А потом заорал, не помня себя: “Адрес её, быстро!” Он от неожиданности и выложил. Оказалось, на соседней улице. Бросился я на ватных ногах, влетел в подъезд. Какие уж подобрал слова, когда дверь выломал, и не помню. “Скорая” спрашивает: “Вы кто?” А я, не моргнув глазом: “Муж”».

Валентин Егорович пригладил седину и уставился в тёмный угол.

— Тебе помочь? — спросил он жену, вносившую блюдо с огромным пирогом.

— Ну что ты, милый, я сама.

Елена Петровна, опустив пирог на стол, стала нарезать.

И тут я заметил у неё на запястье три белых шрама.

«ШОПЕНГАУЭР»

Так за глаза называли Емельяна Рогова, который мог часами рассуждать о свободе в неволе. Человек осторожный, он шёл по жизни, как кот по подоконнику, однако его взгляд гнул подковы, а тень ломала табурет.

Емельян был сухопар, долговяз и даже в солнечную погоду держал за спиной зонтик. Он крутил его, как трость, и когда тот случайно раскрывался, делался похожим на павлина. Его слушали, выпучив глаза, а отходя, качали головой: «Мели, Емеля — твоя неделя!» Таких недель у Емельяна было четыре в месяц. Шагая по улицам подобно перипатетикам, он изрекал максимы, будто выплёвывал семечки, и бросал афоризмы, о которые ломали языки.

«После свадьбы кулаками не машут», — сказал он, обнаружив, что женился на ведьме. И посмотрел в зеркало так пристально, что оттуда пришлось выковыривать его глаза. А неделей позже город пал к ногам заезжей актрисы. Сороки, летевшие впереди поезда, разносили весть о её неотразимости, а позади неё тянулся шлейф самоубийств. Целый день она строила Емельяну глазки, заманивая на ночь в постель. «День общий, ночь — своя», — не поддался он её чарам. Однако был женолюбив. А жена ревнива. Раз выследила его старенькую машину у ворот, за которыми мужу делать было нечего. Ключами Емельян разжился у сослуживца, объяснив, что брак холостяку не помеха. И жена явилась на свиданье, которое назначали не ей. «Ты, ты!» — захлебнулась она, увидев разбросанную по полу одежду, и, чтобы не упасть в обморок, выскочила на улицу.

Это стало её ошибкой.

Упрямство Рогова вошло в анналы: он искал иголку в стоге сена, зная, что её там нет, и, в конце концов, находил. Поэтому допущенная им оплошность кажется тем более странной, что Емельян служил в полиции. Он был на хорошем счету и ловил преступников, руководствуясь принципом: «Смотри, из чьих рук сало едят!» Он брал с поличным, но чаще колол на допросах. Говорили, что вместе с ямочкой, двоившей подбородок, у него открыт третий глаз, которым он, как ящерица, слизывает чужие мысли. Стены быстро делались для Емельяна тесными, но выражения не стесняли никогда. «Свечки ставят, а на кухнях грызутся, — сощурился он раз, шагая через ступеньку из церкви и разрезая облако смиренниц в платочках. — Чтобы с ними уживаться, приходиться быть сатаной».

С ним не спорили: в каждом мужчине, как птица в скворечнике, проглядывает женоненавистник.

В тот день Емельян вернулся домой, как обычно — минута в минуту, перекрестившись, утопил звонок, но жена открыла не сразу. «Голоден, как стая волков!» — бросил он с порога, отправляя зонтик на вешалку. Жена промолчала. Всё было, как всегда. Он вёл себя, как уставший охотник, позволяя себе расслабиться и слегка капризничать. Переодевшись в халат, рассеянно топтался у зеркала, по привычке оставляя в нём глаза, и беспорядочно хватал руками воздух, будто всё ещё ловил преступников.

Поделиться с друзьями: