Правила секса
Шрифт:
– Я и твой отец разводимся, – сказала я.
– Зачем? – спросил Пол через какое-то время.
– Потому что… – Я замялась, потом произнесла: – Мы больше не любим друг друга.
Пол не произнес ни слова.
– Мы с отцом жили отдельно с тех пор, как ты уехал учиться, – сказала я ему.
– Где он сейчас живет? – спросил он.
– В городе.
– А-а, – Произнес Пол.
– Ты расстроился? – спросила я. Подумала, что сейчас заплачу, но это прошло.
Пол сделал еще один глоток и выпрямил ноги.
– Расстроился? – спросил он. – Нет. Я знал, что это произойдет рано или поздно.
Он улыбнулся, будто вспомнил что-то личное и веселое, и мне стало грустно, и я только и смогла выговорить:
– В следующую среду днем мы подписываем документы.
И сразу подумала, зачем я ему это сказала, зачем сообщила ему эту подробность, зачем ему эта информация. Интересно, где будет Пол в следующую среду днем. С этим его другом Майклом на обеде? И мне ужасно захотелось узнать,
– Что ты думаешь? – спросила я своего сына.
– А есть какая-то разница? – произнес он.
– Никакой, – сказала я. – Совсем никакой.
– Так ты об этом хотела со мной поговорить?
– Да.
Я допила шампанское. Больше делать было нечего.
– Что-нибудь еще? – спросил он.
– Еще? – спросила я.
– Да, – сказал он.
– Нет, я полагаю.
– О’кей. – Он затушил сигарету и еще одну прикуривать не стал.
Стюарт
Не знаю, что на меня находит, но я отправляюсь на вечеринку «Приоденься и присунь» в одних трусах, думая, что у меня нормальное тело и что мне хочется привлечь внимание Пола Дентона. Я нюхнул кокаину с Дженкинсом и нажрался в полное говно тошнотворно-сладким, липким пуншем, и, когда поставили Билли Айдола, у меня просто снесло крышу и я выдал нехилый номер. Вся вечеринка в восторге, все стоят в кругу, а я в середине верчусь, извиваюсь, скачу, надеясь, что он смотрит на меня. После этого я искал его, я был возбужден, кружилась голова и немного подташнивало от таких жестких плясок; я был пьян и обдолбан, ко мне подкатывали чуваки с танцевального, и чувствовал я себя совсем неплохо. Но мне, конечно же, не удалось его найти. Его нигде не было. Он, наверное, решил, что ходить на такого рода мероприятия просто не круто. Но кто же не ходит на вечеринку «Приоденься и присунь», кроме отмороженной группы классичников (которые, наверное, рыскают по деревням, приносят в жертву фермеров и исполняют языческие обряды)? Закончилось все тем, что домой я отправился в одиночку. Не совсем, я подурачился с Деннисом какое-то время, но заснул, как обычно и происходит после пятничных вечеринок: не поебавшись.
////Пати началось, и она готова. Вечеринка засасывает как воронка, это похоже на что-то сверхъестественное, и она оделась так тщательно, что старается не толкаться в общей комнате и на танцполе, потому что если она смешается с толпой, то, возможно, никогда не увидит тебя или ты никогда не увидишь ее. Вот почему она так осторожно бродит по вечеринке в поисках тебя. Она входит в общую комнату – этот мавзолей деструкции – под песни, которые она любит и под которые танцуют исходящие потом пленники пространства. Она неприятно шокирована, увидев, сколько человек решили прийти в белых простынях. Может, и ей следовало? Здесь так темно, что она может различить только бледность обнаженных тел, камеру и команду в углу, запечатлевающую на видео образы этой ночи, и еще картинки, более расплывчатые, мерцают над ними на стенах под потолком, худое мальчишеское тело, с энтузиазмом танцующее в круге из тех же самых исходящих потом пленников, везде полуголые, но, что довольно странно – или же, наоборот, ничего странного, – в этом нет эротики, и она проходит мимо них, сквозь живую могилу туда, где девчонка – настолько тучная, что у нее вырывается нервный смешок, – зачерпывает и разливает розовый напиток из цилиндрического серого бака, и она по-прежнему не видит тебя. Она ищет по коридорам и ванным комнатам, находит парочки, трахающиеся под октябрьской луной на лужайке, в ванных наверху, в спальнях наверху, бредет по коридорам, забредает даже на кухню, бога ради, но не видит тебя, пока не возвращается под убийственные голубые огни общей комнаты – теперь уже освещенной. Такова судьба: ты покачиваешься в танце с прекрасной девушкой, которую она узнает, но не верит, что она тебе нравится, но музыка слишком громкая, чтобы что-либо чувствовать, кроме того, что ты отдашься ей. Она стоит рядом с большим черным ящиком, больше чем она сама, откуда льется музыка, держа розовый напиток, и любуется тем, как ты запрокидываешь голову, как ты двигаешься, пытаясь попасть в такт (танцор из тебя никудышный), и песня заканчивается, и ее сменяет другая, и в этом нет никакого смысла. Она выходит за тобой из комнаты, ты оглядываешься на девушку и решаешь взять ее за руку, и от голубого света белая простыня светится под твоей курткой, которую ты решаешь снять, а она следует за тобой к просвету двери и произносит «здравствуй», но второй раз боли, как от перелома или лопнувшей мозоли, уже не будет, потому что музыка играет настолько громко, что ты не слышишь и даже не замечаешь, а вместо этого берешь ее за руку и вы уходите вдвоем. Ты улыбнулся ей, думает она. Но к тому моменту она спряталась в углу комнаты, стоя на свернутом ковре, комната – черно-голубое месиво, двигающееся под песни, а
ее любовь – по-прежнему безмолвная и невысказанная, а ведь это было время принятия решений. Что ей делать? Может ли она пойти к тебе и рассказать все так, чтобы ты не принял ее за безумную нимфоманку? Нет. Дело даже не в этом, просто все кончено. Она стоит в углу – ждет и слушает музыку, которая ни о чем ей не говорит, даже не подсказывает никаких вариантов выхода из ситуации, а просто громко играет, тот же истязающий немой ритм, который завладевает ею, но не заставляет ее двигаться, и, выходя оттуда в одиночестве, она натыкается на кого-то, кто обрил голову, и он показывает ей язык и водит им из стороны в сторону, вопя оргия в буте, оргия в буте, но она не слушает, ее лицо, все еще разгоряченное, но онемевшее от того, что ее отвергли, опущено, она уставилась в пол – все кончено. Время пришло. Лысый смеется над ней. Она уходит к «Концу света», глядит вниз на городские огни. Больше не будет записок. Лавочка закрывается.////Лорен
Электрическая лампочка. Я смотрю на электрическую лампочку над головой Шона. Мы в квартире Лилы и Джины в Фелс-хаусе. Две лесбиянки с поэтического семинара, на который я недавно стала ходить. На самом деле Джина под строгим секретом сообщила мне, что принимает противозачаточные таблетки, «так, на всякий пожарный». Означает ли это, что она лесбиянка чисто формально? Лила, с другой стороны, по секрету сказала мне, что она обеспокоена, как бы Джина от нее не ушла, потому что в этом семестре «модно» спать с другими женщинами. Что тут скажешь? Ну а что в следующем семестре? Действительно, что в следующем семестре? Ты тоже наблюдаешь за Шоном, смотришь, как он сворачивает косяк, и у него это неплохо получается, отчего переспать с ним хочется меньше, а впрочем, какая разница, к телефону подошла Джейме, так? Сегодня пятница, и это будет либо он, либо тот француз. У него красивые руки: чистые и большие, и он довольно изящно перебирает коноплю, и неожиданно мне хочется, чтобы он потрогал мою грудь. Не знаю почему, но я так думаю. Не то чтоб красивый, но выглядит он сносно: светлые волосы зачесаны назад, узковатые черты (слегка, может, крысиные?), может, чересчур маленького роста, может, слишком худощав. Нет, не красивый, просто отдаленно лонг-айлендский. Но большой прогресс по сравнению с иранским редактором, посасывающим «Кир», которого ты встретила на последней вечеринке у Витторио и который сказал, что ты будешь следующей Мадонной. Когда я сказала ему, что я поэтесса, он сказал, что имел в виду Мэрианн Мур.
– Ну, так кто поможет нам взорвать качалку? – спрашивает Джина.
Джина – из кэмденекой «старой гвардии», появление качалки и тренерши по аэробике ее разозлило (несмотря на то что она хочет переспать с тренершей, у которой, как мне кажется, и тело-то не особо красивое).
– Лила на грани срыва, – говорит она мне.
Лила кивает и кладет голову на книжку Кэти Акер, которую она листала.
– Б-Р-Е-Д, – выговариваю я со вздохом. Смотрю на мэгшлторповскую фотографию Сьюзен Зонтаг, прикрепленную над раковиной, и хихикаю. Шон смеется и отрывает глаза от косяков, как будто я сказала что-то гениальное, и даже если не смешно, из-за того, что он смеется, смеюсь и я.
– Тим это любит, – говорит он.
– Давай прибьем его и назовем это искусством, – говорит Лила.
Интересно, откуда Лила знает Тима. Тим что, спит с лесбиянками? Я пьяна.
Я все еще держу стакан с розовым пуншем, когда до меня доходит: я настолько пьяна, что не могу встать. Я просто говорю Лиле:
– Не грусти, – а потом Джине: – У тебя есть кокс?
Слишком пьяна, чтобы смущаться.
– Депресняка не избежать, – говорит Лила.
– Нет. – Это Джина.
– Хочешь кокса? – спрашивает Шон.
– Нет.
Депресняка не избежать?
Не могу с этим поспорить, так что мы раскуриваем первый косяк. Хорошо бы мы уже трахнулись и все уже было позади, чтобы я смогла вернуться к себе в комнату с пуховыми подушками и одеялом и вырубиться с чувством глубокого удовлетворения. Лила поднимается. Ставит кассету Кейт Буш и кружится по комнате.
– Здесь действительно многое изменилось, – говорит кто-то и передает мне косяк.
Я делаю глубокую, сильную затяжку, оглядываю квартиру и соглашаюсь с тем, кто это произнес. Когда я была на втором курсе, здесь жили Стефани Майерс, Сьюзен Голдман и Аманда Тейлор. И вправду многое изменилось.
– Семидесятые так и не закончились. – Теперь это Шон Философ Бэйтмен.
Надо же сказать такую тупость, думаю я. Какая странная и в высшей степени дурацкая фраза. Он улыбается мне и думает, что это глубоко. Меня тошнит. Сделали бы музыку потише.
– Интересно, все ли проходят через такой ад в колледже, – размышляет Лила, танцуя рядом с моим стулом, мечтательно уставившись на меня.
Хочу ли я переспать еще с одной девушкой? Нет.
– Не волнуйся, дорогая, – произносит Джина, – мы не в Уильямсе.
Не в Уильямсе. Угу, точняк. Травы курим больше.
Он почему-то не смотрит на Джину. Лила присаживается, вздыхает и снова глядит на рисунки в книжке Акер. Не нравится – отправляйся в Европу, думаю я. И потом – Виктор.
– Собирался приехать Луис Фаррахан, но на студенческом совете первогодки и второгодки проголосовали против этого, – говорит Шон. – Представляете?