При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Толстой воспроизводит писаревский сюжет. «Порой веселой мая, / По лугу вертограда, / Среди цветов гуляя, / Сам-друг идут два лада» (219). Рай (сущий сейчас, ибо жених вместе с невестой), он же «сад цветущий» и «приют тенистый», заменяет «Зевесовы чертоги» поэзии, но, как и они, должен погибнуть. Древнерусские одеяния (описанные с форсированным использованием архаизмов – двойной грех «ухода от современности» и «эстетизма») оказываются маскарадными, ибо беседуют два лада хоть на эстетическо-архаическом языке «Слова о полку Игореве» («Не лепо ли нам вместе <…> Воистину все лепо» – 220), но на самые современные темы. Свободный брак («перед лицом солнца и натуры»), кажется, уже свершился («Она ж к нему: «Что будет / С кустами медвежины, / Где каждым утром будит / Нас рокот соловьиный?» – 221 [373] ), однако ряженым персонажам суждено навсегда рассориться, а не стать родоначальниками существ, способных обходиться без «эстетики».
373
Двусмысленность в эту реплику безусловно внесена сознательно; ср. финал «Алеши Поповича», напугавший целомудренного Каткова, и постскриптум письма к Маркевичу от 26 апреля 1869: «Деревенские девицы усвоили себе доброе обыкновение – совсем голыми гулять в камышах, где они собирают цветы – ирисы и всякие другие, из которых они плетут себе венки. Это обычай древний, а несколько лет тому назад я, встретив одну такую нимфу, сказал ей: “Дала бы ты мне цветок”. И она тотчас же вышла из камышей и со всем простодушием невинности подала мне цветок. (Комический негатив этого эпизода возникает в “Потоке-богатыре”, где московская, забывшая благородные обычаи киевской старины, царевна грубо бранит героя, дерзнувшего понюхать цветок близ ее терема. – А. Н.) Вы скажете, что я безнравственен, но мне нравится такое зрелище, оно переносит меня во дни Гомера, когда после подобных встреч зарождались герои или полубоги» – Толстой А. К. Собр. соч.: в 4 т. Т 4. С. 282.
Давно отмечено, что рассказ жениха о предстоящей гибели «приюта тенистого» выстроен на основе предисловия Гейне к «Лютеции» [374] , однако неожиданный (и вызвавший полемическую реакцию Толстого) вывод
374
Жинкин Н. П. А. К. Толстой и Г. Гейне // Сборник статей к 40-летию ученой деятельности академика А. С. Орлова. Л., 1934. С. 435.
375
Гейне Г. Избр. произв.: В 2 т. М., 1956. Т. 2. С. 440.
376
Писарев Д. И. Указ. соч. Т. 2. С. 333.
377
Похоже, что предполагал. На это указывает еще одна ироническая цитата из тоже хрестоматийного текста Горация – оды «К Мельпомене»: «…монумент этот (издание Фета. – А. Н.) будет, конечно, несокрушимее бронзы (aere perennius), потому что бронза продается и покупается, а стихотворения г. Фета, составляющие вышеупомянутый монумент, в наше время уже не подвергаются этим неэстетическим операциям» – Писарев Д. И. Указ. соч. Т. 2. С. 333. Напомним, что Фет был переводчиком Горация.
378
Послание «К стихам своим» Кантемира, совпадение с которым Писарева особенно наглядно: «…и наконец дойдет <…> / Вам рок обвертеть собой иль икру, иль сало» (Кантемир А. Д. Собр. стихотворений. Л., 1956. С. 217), «Повести Белкина», «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», свежий о ту пору роман Достоевского «Униженные и оскорбленные».
Наконец, писаревский совет на будущее Щедрину («При его уменье владеть русским языком и писать живо и весело он может быть очень хорошим популяризатором. А Глупов давно пора бросить») и настоятельное требование, обращенное в «Реалистах» ко всем писателям («Чтобы упрочить за собою глубочайшее уважение реалистов, романист или поэт должен только постоянно, так или иначе, служить живому делу действительной, современной жизни. Он не должен только превращать свою деятельность в бесцельную забаву праздной фантазии» [379] ), реализуются в майской балладе буквально: «Я, новому ученью / Отдавшись без раздела, / Хочу, чтоб в песнопенье / Всегда сквозило дело» (226). (Здесь в обеих цитатах курсив мой.) При этом поэт популяризирует не химию или медицину, но «новое ученье» в целом. И не его вина, если воспетая им доктрина оказывается смешной. Он опять-таки строго следует за Писаревым, утверждавшим в «Реалистах»: «Любители всяческих искусств не должны гневаться на меня за легкомысленный тон этой главы. Свобода и терпимость прежде всего! Им нравится дуть в флейту, изображать своей особою Гамлета, принца датского, или пестрить полотно масляными красками, а мне нравится доказывать, что они никому не приносят пользы и что их не за что ставить на пьедесталы. А забавам их никто мешать не намерен. За шиворот их никто не тянет на полезную работу. Весело вам – ну, и веселитесь, милые дети» [380] . «Веселый» упрек в инфантильности возвращается к Писареву (и прочим «свистунам») бумерангом в вопросе невесты, которой уже в начале баллады было «весело»: «Но кто же люди эти, – / Воскликнула невеста, / Хотящие, как дети, / Чужое гадить место?» (222, 220). Таким же ответом предстает и вся «тенденциозная» баллада, пародирующая угрюмую тенденциозность лишь внешне веселой (невинной, цветочной, свистящей) публицистики.
379
Писарев Д. И. Указ. соч. Т. 2. С. 365; Т. 3. С. 114. Программное название стати Писарева отыграно выбором «главного» имени для многоименного сообщества гонителей искусства: «Я верю реалистам» (226). Если литераторы, по Писареву, в принципе могут приносить пользу, то представителям других искусств в этом он категорически отказывает, иронически перечисляя «великих людей самых различных сортов: великий Бетховен, великий Рафаэль, великий Канова, великий шахматный игрок Морфи, великий повар Дюссо, великий маркер Тюря» – Там же. Т. 3. С. 115. Ср.: «Иль то матерьялисты, – / Невеста вновь спросила, – / У коих трубочисты / Суть выше Рафаила» (223).
380
Писарев Д. И. Указ. соч. Т. 3. С. 115.
Однако пародией Толстой ограничиться не мог. В «Сватовстве» он дает подлинный вариант сюжета, который тщетно пытались «отменить» или пародийно приспособить для своих нужд фальшивые свистуны. В Киевской Руси «Сватовства» безоговорочно торжествуют весна, любовь и поэзия, сливающаяся с «птичьим свистом». Мир этой баллады отнюдь не равен былинному. Дюк и Чурила освобождаются от тех сомнительных свойств, которыми были наделены их фольклорные прототипы, прежде всего, щапы-щеголи (высокомерие и хвастовство Дюка; разбойничьи потехи дружины Чурилы [381] ; его амплуа соблазнителя-прелюбодея, намеченное в сюжете о вспыхнувшей страсти княгини Апраксии и сполна реализованное в истории с Катериной, женой боярина Бермяты). В былине о Дюке Степановиче заглавный герой и Чурила Пленкович выступают соперниками, у Толстого они неразлучные друзья, влюбленные в княжон-сестер (слово «побратимство» не произнесено, но угадывается). Богатыри не пришельцы со стороны (какими были в былинах), но киевляне, отосланные в чужие края князем Владимиром (видимо, для испытания их чувств) и ради любви ослушавшиеся своего государя.
381
Маскарадные ипостаси богатырей (рыбаки, охотники) мотивированы чередой былинных эпизодов, в которых дружинники Чурилы превосходят княжьих охотников и рыбаков; ср. в версии, наверняка известной Толстому и его читателям: «Оне соболи, куницы повыловили / И печерски лисицы повыгнали, / Туры, олени выстрелили, / И нас избили-изранели <…> Все оне белую рыбицу повыловили ж / И мелкаю рыбицу повыдавали, / Нам в том, государь, добычи нет» – Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. М., 1977. С. 87.
Еще любопытнее обрисован князь Владимир. Дело не только в том, что он тоже освобожден от недостатков былинного властителя (ср. написанного в ту же пору «Илью Муромца»). Строгие расспросы гостей и еще более суровые угрозы, звучащие после их разоблачения («Но рыб чтоб вы не смели / Ловить в моем Днепру, / Все глуби я и мели/ Оцепами запру» – 235), разумеется, носят ритуальный характер («Заране веселится / Обману их старик» – 229), но алогичный переход от игрового гнева к милости («Ни неводом вам боле, / Ни сетью не ловить – / Но будет в вашей воле / Добром их приманить» – 235) оказывается позитивным отражением зловеще комического самодурства «главного мандарина», точно истолкованного в классическом разборе стихотворения «Сидит под балдахином…» [382] . «“Мне ваши речи милы, – / Ответил Цу-Кин-Цын, – / Я убеждаюсь силой / Столь явственных причин. // Подумаешь, пять тысяч, / Пять тысяч только лет!” / И приказал он высечь / Немедля весь совет» (292). Квазиосновательные самооправдания китайцев сперва принимаются во внимание, что не мешает тут же свершиться наказанию; высокие искренние чувства богатырей как бы игнорируются, что тут же открывает Дюку и Чуриле путь к счастью. Идеальный (верящий в любовь и уважающий свободу) государь-отец так же противостоит азиатско-московским деспотам (связь «Сидит под балдахином…» с «Историей государства Российского от Гостомысла до Тимашева» и общей историософской концепцией Толстого в доказательствах не нуждается), как идеальные пары возлюбленных – современникам поэта, для которых идеологические (политические, моральные) разногласия важнее живых чувств. (Тут уместно вновь напомнить о рассказанной в «Цветах невинного юмора» истории двух браков – последних поэта и эстетика – и счастливого удела их потомков.) Антинигилистический диптих Толстого оказывается и антидеспотическим, что вполне естественно для поэта, заставившего Потока-богатыря предположить: «…потребность лежать / То пред тем, то пред этим на брюхе / На вчерашнем основана духе» (215).
382
Лотман Ю. М. А. К. Толстой. «Сидит под балдахином…» // Лотман Ю. М. О поэтах и поэзии. СПб., 1996. С. 203–210.
Этот вчерашний (=сегодняшний) дух разлада и несвободы преодолевается поэзией, в которой комическое сливается с серьезным, маскарад оказывается ритуальной игрой, предполагающей явление героев в истинном обличье, любовь преодолевает все преграды, а бессмысленный (как птичье пение) припев обретает высшее значение. «Баллада с тенденцией», если, конечно, верить лукавому признанию поэта, сложена «не для припева». Иное дело «Сватовство», где слово «припев» возникает в диалоге князя с замаскированными женихами, а собственно припевов даже два. Первый – «Ой ладо, диди ладо, / Ой ладо, лель-люли» – появляется уже в начальной строфе, а в последний раз звучит в заключительной, 60-й, повторяясь (с вариациями) шесть раз; второй – «Веселый месяц май» – обнаружившись во второй строфе, звучит пятикратно. Припевы раздаются в особо значимые моменты: три зачинных строфы, в третьей – припев первый; описание ждущих женихов княжон в 9-й и 10-й строфах («В груди ж поется лихо: / Ой ладо, лель-люли! <…> Так сильно сердце бьется / В веселый месяц май!»); третья – «гуслярская» – легенда богатырей (29 строфа) и ответная реплика князя (припев в строфах 32, 34), которая завершится их «разоблачением-преображением» («А что с припевом шли вы / Сквозь целый русский край, / Оно теперь не диво, / В веселый месяц май <…> И много, в небе рея, / Поет пернатых стай – / Всех месяцев звончее / Веселый месяц май!»; «гуслярская» ипостась Дюка и Чурилы отличается от «рыбацкой» и «охотничьей»; в первых двух случаях это свадебные метафоры-загадки, в третьем – сущая правда, ибо любовь, весна и песня нераздельны);
княжны узнают суженых («А сердце скачет лихо: / Ой ладо, лель-люли» – 43 строфа); изъявление доброй воли князя («Пускай решают сами / В веселый месяц май» – 55 строфа); финал (226–236).Такая композиция (припевы часты, но не слишком, связаны друг с другом, но не жестко) уберегает текст от монотонии, ощутимой в «Порой веселой мая…», где место отсутствующих припевов занимают рифменные цепи. Первая и самая длинная из них проходит сквозь 12 строф (+ две строфы с близкими к «основным» рифмами, отмеченные ниже специально). Она открывается в начальной строфе («вертограда – лада»), дабы продолжиться повторяющейся рифмопарой («лада – надо», иногда в обратном порядке) в строфах 9, 11, 13, 18, 20, 27, 30 и рифмопарами «лада – говяда» (15), «лада – стадо» (16), «лада – без наклада» (33), «баллада – лада» (37); ср. также семантически соотнесенные меж собой и бросающие особый свет на всю цепь созвучий строфы 25 («Весь мир желают сгладить / И тем внести равенство, / Что всё хотят загадить / Для общего блаженства») и 32 («“Тогда пойдет всё гладко / И станет всё на место!” / “Но это средство гадко!” – / Воскликнула невеста»). Другие цепи несколько короче: «невесте – вместе» (5), «невеста – места/место» (8, 12, 17, 19, 26), «на место – невеста» (32) – охватывает 7 строф; «серебристой – мониста» (3), «тенистый – чисто» (18), «матерьялисты – трубочисты» (21), «серебристый – анархисты» (22), «реалистам – свистом» – 5 строф (отметим также, слово «сребристой» вне рифменной позиции – 36; рифму «чувства – искусства» в и без того во всех смыслах «свистящей» 38 строфе, согласные «ст» в глубоких рифмах 29 строфы («предоставить – оставить») и очевидную анаграмму слова «свист» в третьей строке 31 строки, отсылающей, как было показано выше, к выпаду Герцена против «Свистка» – «Повесить Станислава»); «мая – гуляя» (1) и «молодая – сверкая» (3) – две близко стоящих строфы; «червленой – золоченой» (2) и «рассержены – червленой» (36) – две строфы, рисующие счастливое начало и грустный конец беседы жениха и невесты; наконец фонически тесно связаны рифмы строф 34 и 35 (да и эти – ударные в смысловом плане и насыщенные всевозможными повторами – строфы в целом): «Но это средство скверно!» – / Сказала дева в гневе. / “Но это средство верно!” / Жених ответил деве. // “Как ты безнравствен, право! – / В сердцах сказала дева, – / Ступай себе направо, / А я пойду налево!”» (219–226).
«Порой веселой мая…» насчитывает 40 строф, на столь небольшом объеме изобилие повторяющихся рифм, густота аллитераций, синтаксические, лексические и смысловые повторы, закономерно возникающие в топчущемся на месте и неожиданно обрывающемся ссорой диалоге героев, создают впечатление однообразного гула, вызывающего ассоциации с тем абсурдным «равенством», которое хотят ввести гонители красоты, для Толстого всегда тесно связанной с разнообразием [383] . Этот эффект усиливают сплошные женские рифмы. Конечно, монотония не так сильна, как в «Рондо» с шестикратным повтором рифм на слова «вертикален» и «параллелен» [384] , однако звучание привычного трехстопного ямба существенно меняется, знакомый метр кажется странным, окрашенным комически, и когда в «Сватовстве» альтернанс в нем восстанавливается, это воспринимается как победа «разнообразной» нормы над «выровненным» (дурным) отклонением от канона.
383
Эстетические воззрения Толстого (в их связи с концепцией истории и политическими убеждениями) наиболее подробно и отчетливо представлены в поэме «Портрет» (1872–1873).
384
Ср.: Гаспаров М. Л. «Рондо» А. К. Толстого // Анализ одного стихотворения. Л., 1985. С. 181–187.
Толстой, безусловно, чувствовал, что перспективы стиха со сплошными женскими рифмами не сводятся к созданию эффекта монотонии [385] . Однако в балладном диптихе ему был необходим метрический контраст двух частей, отражающий их противопоставленность на разных уровнях: временном (современность – Киевская Русь), пространственном (ограниченный и обреченный «приют тенистый» в «Порой веселой мая…» – весь «русский край», словно бы врывающийся вместе с богатырями в княжий терем, в «Сватовстве»), жанровом (сатира – былина; это не отменяет балладной общности двух текстов, как отсутствие/наличие альтернанса не отменяет общности метра), сюжетном (ссора жениха и невесты – две свадьбы), интертекстуальном (оба текста открываются реминисценцией общеизвестной строки Гейне – «In wundersh"onen Monat Mai», но в «тенденциозной» балладе она сложно соотнесена с предисловием к «Лютеции», а в «Сватовстве» сигнализирует о единстве европейского мира, неотъемлемой частью которого для Толстого была Киевская Русь: «Поведай песня наша / На весь на русский край…»), природоописательном (в «Порой веселой мая…» традиционно поэтическим «соловьям», «цветущему саду» и «приюту тенистому» противопоставлены низменные «репа», «скотина», «говяда», «стадо свиней»; в «Сватовстве» природный мир един в многообразии: «вербы», «черемуха», «береза», «стрекозы», «кукушка», «волкодав», «дрозды», «иволги», «журавли», метафорические «златоперые рыбки» и «куницы», формально неодушевленные «ручьи» наряду с «соловьями» так или иначе вливают свои голоса в общий весенний хор), фоническом (назойливые «смысловые» повторы – «произвольно» появляющиеся «бессмысленные» припевы).
385
Со сплошными женскими окончаниями поэт экспериментировал либо в стихах комических, либо в написанных размерами, менее употребительными (и соответственно более для середины XIX века «непривычными»), чем трехстопный ямб. К первой группе относятся пять опусов, написанных четырехстопным хореем: «Поразмыслив аккуратно, / Я избрал себе дорожку…» (1853–1854, первая и третья строки не рифмуются); «Одарив весьма обильно Нашу землю, / Царь Небесный…» (1869; здесь метр навязан оспариваемым «объектом», однако не исключено, что тютчевский размер в какой-то мере стимулировал комический перепев Толстого); <А. Н. Мальцевой> («Пью ль мадеру, пью ли квас я, / Пью ли сливки я коровьи…», 1869), «Послание М. Н. Лонгинову о дарвинисме» («Правда ль это, что я слышу? / Молвят овамо и семо…», 1870), упомянутое выше «Рондо». Сюда же относится «Бунт в Ватикане» («Взбунтовалися кастраты, / Входят в папины палаты: / “Отчего мы не женаты? / Чем мы виноваты?”»; 1864; все строфы на четыре женские рифмы, в последней строке четырехстопный хорей сменяется трехстопным). Ср., впрочем, нечетные строфы «Что ты голову склонила?/ Ты полна ли тихой ленью…» (1856; четные строфы с альтернансом) и вполне серьезную балладу «Боривой» («К делу церкви сердцем рьяный, / Папа шлет в Роскильду слово…», 1870; не исключено, однако, что антикатолическая тематика здесь актуализовала прием, использованный в «Бунте в Ватикане»). Ко второй группе относятся 4 начальные строфы «Благовеста» (1840-е; двухстопный ямб; «Среди дубравы / Блестит крестами…»; в строфах 6–8 женская рифма четных строк чередуется с дактилической нечетных); 3 текста шестистопного хорея («Ой, каб Волга матушка да вспять побежала! / Кабы можно, братцы, начать жизнь сначала…», 1854, «Острою секирой ранена береза, / По коре сребристой побежали слезы…», 1856, «В совести искал я долго обвиненья, / Горестное сердце вопрошал довольно…», 1858), 3 текста пятистопного дактиля («Сердце, сильней разгораясь от году до году / Брошено в светскую жизнь, как в студеную воду…», 1856; «Горними тихо летела душа небесами, / Грустные долу она опускала ресницы…», 1858; «Нет, уж не ведать мне, братцы, ни сна, ни покою! / С жизнью бороться приходится, с бабой-ягою…», 1859), один трехстопного амфибрахия («Вздымаются волны как горы / И к тверди возносятся звездной…», 1859) и один – амфибрахия пятистопного («Сижу да гляжу я все, братцы, вон в эту сторонку, / Где катятся волны одна за другой вперегонку…», 1859).
Наконец, но не в последнюю очередь, две баллады противопоставлены в плане «авторства». «Порой веселой мая…» – текст подчеркнуто «индивидуальный»; отвечая на вопросы девы о смысле баллады, сочинитель (разумеется, не равный поэту А. К. Толстому!) настойчиво употребляет личные и притяжательное местоимения первого лица: «Я верю реалистам <…> Я, новому ученью / Отдавшись без раздела, / Хочу <…> Российская коммуна, / Прими мой первый опыт» (226). «Сватовство» окольцовано – строфы 1–2 и 57–60 – местоимениями первого лица множественного числа: «По вешнему по складу / Мы песню завели <…> Поведай песня наша <…> Мы слов их не слыхали <…> Такая нам досада, / Расслышать не могли» (226, 236). Собственно песня (история сватовства) превращается в песню о песне, складывают и поют которую не только неназванные певцы (сказители, гусляры, скоморохи и т. п.), но и весь мир. Эта общая, хоровая, эквивалентная Шиллеровой «Оде к радости» песня соединяет вымысел и реальность, природу и культуру, прошлое и настоящее, произнесенное и неск`aзанное (несказ`aнное). Поэтому понятный ответ княжьих дочерей заглушается птичьим (и общеприродным) концертом. Поющаяся поэзия (то есть поэзия в своей изначальной сути) сливается с торжествующими весной и любовью в чисто музыкальном, перекрывающем все идеологические глупости, припеве: «Ой ладо, диди-ладо, / Ой ладо, лель-люли!» (236) [386] .
386
Безусловно поэт должен был учитывать еще одну ассоциацию, рождаемую словом «свист» в древнерусском контексте. Не навязывая Толстому позднейших мифопоэтических представлений, напомним, что заглавный герой «Змея Тугарина» (анти-певец, стремящийся запугать и унизить князя Владимира и его богатырей анти-песней) прямо сравнивается с другим былинным вредителем: «Стой! – молвит Илья, – твой хоть голос и чист, / Да песня твоя не пригожа! / Был вор Соловей, как и ты голосист, / Да я пятерней приглушил его свист – / С тобой не случилось бы то же» (172). Однако в «Порой веселой мая…» автор «Ушкуйника», видимо, счел нужным приглушить «разбойничьи» (неизбежно поэтичные) обертоны темы «свиста». Нигилисты недостойны отождествления с разбойниками. (В «Князе Серебряном» герой, вернувшись на страшно изменившуюся за время его отсутствия Русь, принимает опричников за разбойников. Далее этот мотив многократно возникает вновь с разнообразными смысловыми огласовками.) В журнальной версии баллады напрашивающееся отождествление присутствовало: «Системы их дешевле / Другая есть едва ли, / Станичниками древле, / У нас их называли» (580). Отметим анаграммированный «свист» в двух последних строках, особенно ощутимый при ударном «и» в словоформе «станичниками».
Сходным образом поэт завершил свою первую историософскую былину «Змей Тугарин» (1867): по одолении зловещего предсказателя «Пирует весь Киев, и молод, и стар, / И слышен далёко звон кованых чар – / Ой ладо, ой ладушки-ладо!» (176). Еще раньше князь Владимир опровергает мрачные прогнозы антагониста о приближении татарского, а за ним московского рабства. «Нет, шутишь! Живет наша русская Русь! / Татарской нам Руси не надо! / Солгал он, солгал, перелетный он гусь, / За честь нашей родины я не боюсь – / Ой, ладо, ой ладушки-ладо! // А если б над нею беда и стряслась, / Потомки беду перемогут! / Бывает, – примолвил свет-солнышко князь, – / Неволя заставит пройти через грязь – / Купаться в ней свиньи лишь могут!» (174). Оптимистическая речь князя, однако, прямо противоречит историческому опыту автора и читателей. Дурное прошлое (и его продолжение в настоящем) пока преодолевается лишь поэтически. Отсюда колебания Толстого при работе над «Потоком-богатырем», в четырех заключительных строфах которого сложно переплетаются мрачный скепсис (строфа, вошедшая в журнальную публикацию: «А морали когда еще надо, / То мораль: не плясать до упада» – 580) и геополитическая утопия, впрочем, поданная не без улыбки (строфы, оставшиеся в столе). В результате поэт остановился на компромиссном, но не слишком обнадеживающем решении: будущее непредсказуемо, Поток вновь засыпает: «А покудова он не проспится / Наудачу нам петь не годится» (216).