При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Тут уместно вспомнить о пробуждении советника Попова, произошедшем в характерных для «мажорных» сочинений Толстого декорациях, что вроде бы свидетельствует о восстановлении порядка в мире заурядного чиновника: «Небесный свод сиял так юн и нов, / Весенний день глядел в окно так весел, / Висела пара форменных штанов / С мундиром купно через спинку кресел <…> То был лишь сон! О счастие! о радость! / Моя душа, как этот день ясна! / Не сделал я Бодай-Корове гадость!/ Не выдал я агентам Ильина!». Но порядок этот сомнителен; негодование читателя («Во всем заметно полное незнанье / Своей страны обычаев и лиц, / Встречаемое только у девиц») не опровергает кошмар, но свидетельствует о том, что читатель определенного сорта не хочет видеть извращенную реальность – ни наяву, ни в поэме. Как Попов до и после своего сна. Поэту остается развести руками: «Ах, батюшка-читатель, что пристал? / Я не Попов, оставь меня в покое! / Резон ли в этом или не резон – / Я за чужой не отвечаю сон!» (320, 321, 322). Чужой сон – не только сон Попова, но всякого, кому вдруг привидится, что он утратил штаны, причислен к ниспровергателям, встретился с «лазоревым полковником» и накатал гору доносов. Так что не стоит «читателю» успокаивать себя нелепостью выдумки, а Попову радоваться.
Пародийный
Колебаний Толстого между надеждой и безнадежностью, верой в осмысленность бытия (в том числе – национально-исторического) и признанием печального положения дел не в силах отменить даже его верность вечному искусству. Поэзия может напомнить об идеале и запечатлеть безумие сегодняшней реальности, одолевая его свободным смехом, но изменить мир она не властна. Отсюда появление трагических мотивов (недоверие либо пренебрежение к поэзии, одиночество поэта и его бессилие в мирских делах) в трех последних балладах Толстого [387] . Отсюда же появление весной-летом 1871 года текста, в котором овладевшая о ту пору Толстым эйфория подвергается жесткой иронической коррекции.
387
Им посвящена следующая статья.
Я имею в виду неудобную для печати (публикуемую далеко не во всех репрезентативных изданиях, да и там с отточиями) «Оду на поимку Таирова». Если в «Порой веселой мая…» Толстой весело переиграл «свистунов» (недостойных этого славного имени) на их поле, а в «Сватовстве» показал, что такое настоящий – равный искусству для искусству – свист, таким образом создав свою версию «Оды к радости», то в другой «Оде…» он посмеялся над собственной экстатической веселостью, над бестолковым и лихорадочным (мнимым) праздником, над беспричинной и бесцельной радостью, вспыхивающей по сомнительному дурацкому поводу и подчиняющей себе городскую толпу. «Царицын луг (эквивалент “русского края” и “тенистого приюта”. – А. Н.). Солнце светит во всем своем блеске (“веселый месяц май”. – А. Н.). Хор дворян, купечества, мещан и почетных граждан. (Мнимое единство размеченных сословными этикетками, но по сути одинаковых кукол, которые будут одинаково рассказывать одну и ту же бесконечную историю, прерываемую то окриками представителя власти, то взрывами общего восторга. – А. Н.) <…>
Таирова поймали!Отечество, ликуй!Конец твоей печали —Ему отрежут нос (298).Правильный трехстопный ямб на месте (впрочем, им было много разного до «Сватовства» написано, в частности – «История государства Российского…» и «Сидит под балдахином…»). Припев тоже (с него стиховой текст начинается; впрочем, и в «Истории…» припев был). Свобода и эрос тоже – только воплощены они в уличном охальнике. То ли действительно безобразник «пугал собою дам», то ли соткался из слухов. То ли должно его ловить всем миром, то ли и говорить о нем нельзя. То ли злодей вновь ускользнул от карающей десницы (как случалось раньше; «Нельзя ли для примера / Поймать кого-нибудь?» – совладать с Таировым, то есть навести элементарный порядок, так же невозможно, как водворить на Руси порядок общий), то ли все-таки попался. Что сомнительно: «Хитер ведь, супостат!». Но все это не имеет значения: с «китайской» логикой и соловьиным захлебом вступает «Хор почетных граждан», а за ним «Хор купцов», продолжая надоедливыми рифмами предыдущую, на четыре реплики разбитую строфу:
Таирова поймали,Таирова казнят!Прошли наши печали,Пойдемте в Летний сад! (302)Конец – делу венец; общий хор исполняет уже четырежды прозвучавшее: «Таирова поймали!..» Финальный гоголевский эвфемизм вновь, по-заведенному, (не)рифмуется с императивом «ликуй!», что делает «Оду…» еще нелепее и похабней, ибо в других окончаниях строк стоят надлежаще зарифмованные непристойности (отточия наших изданий заполнить не мудрено). Что ж, припевы, как и свисты, бывают разные, но ни «прозорливцу» Тугарину, ни ехидным свистунам, ни горланящим дуракам не заглушить птичьего свиста и речи поэта. Ой ладо, диди-ладо, / Ой ладо, лель-люли.
P. S. Знакомя коллег с тогда еще не опубликованным седьмым вопросом к Пушкину, Б. А. Кац предварил доклад эпиграфом, к сожалению, не попавшим в книгу. «– Свистнуто, не спорю <…> действительно свистнуто, но, если говорить беспристрастно, свистнуто очень средне!» Ровно то же должен сказать я о своем немузыкальном приношении («Я ведь не регент») автору статьи «Кто и где свистел?» [388] и множества других замечательных исследований.
388
Кац Б. А. Одиннадцать вопросов к Пушкину: Маленькие гипотезы с эпиграфом на месте послесловия. СПб., 2008. С. 81–89.
Последние баллады А. К. Толстого
В поэтическом мире А. К. Толстого жанр баллады занимает особо значимую – можно сказать, привилегированную – позицию [389] . Первый известный нам его балладный опыт – «Как филин поймал летучую мышь…» – включен в повесть «Упырь» (1841). В 1840-е годы создаются фантастические суггестивные баллады с ослабленным сюжетом («Волки», варьирующие «русалочью» тему «Где гнутся над омутом лозы…» и «Князь Ростислав»), баллады, использующие исторический материал в лирическом ключе («Курган», «Ночь перед приступом») и собственно исторические («Василий Шибанов», «Князь Михайло Репнин»). Как это характерно для Толстого, жанр проходит испытание на прочность в пародиях (прежде всего – «прутковских»). Плодотворный опыт фольклорных стилизаций в лирике и сатире
второй половины 1850-х годов споспешествовал формированию поздней толстовской баллады, где, трансформируя, интерпретируя и «договаривая» традиционные (былинные или летописные) сюжеты, поэт осмысливает актуальные политические и социокультурные проблемы современности в контексте своеобычных историософии и эстетики. Ряд этих – «универсальных» по смыслу и резко индивидуальных по авторскому тону – баллад открывается «Змеем Тугариным» (1867) и продолжается «Тремя побоищами» (1869), «Песней о походе Владимира на Корсунь» (1869), «Потоком-богатырем» (начало 1871) и четырьмя опусами («Илья Муромец», диптих «Порой веселой мая…» и «Сватовство», «Алеша Попович»), написанными при очевидном творческом подъеме весной-летом 1871 года [390] . В ноябре того же года Толстой начинает и лишь в марте следующего заканчивает «Садко», на рубеже 1872–1873 работает над «Канутом» и «Слепым». Более к балладе поэт не обращался [391] .389
Толстой повторяет путь Жуковского, на протяжении четверти с лишним века – от «Людмилы» (1808) до «Элевзинского праздника» (1834) – выявлявшего разнообразные смысловые интенции «странного» жанра, параллельно прививая «балладность» как собственным лирике и стиховому эпосу, так и русской поэзии в целом.
390
О них и синхронных им сочинениях иных жанров (как серьезных, так и игровых) см. в двух предшествующих статьях.
391
Толстой умер 28 сентября 1875.
При наглядных различиях, генетических, сюжетных («Садко» создан на основе хорошо известной новгородской былины, «Канут» – переложение легенды, изложенной Саксоном Грамматиком, фабула «Слепого», видимо, измыслена самим поэтом) и стилевых (в «Кануте» и «Слепом» нет и намека на «простодушный» и нарочито грубоватый юмор «Садко»), три последние баллады обладают и приметными общими чертами. Во всех отчетливо проступает лирическое начало, во всех героем (главным – в «Садко» и «Слепом»; вторым – в «Кануте») выступает певец (гусляр, поэт), все три писаны амфибрахием с чередованием четырех– и трехстопных строк (четверостишья аБаБ – в «Садко» и «Кануте», пятистишья аБааБ – в «Слепом»).
Это размер «Графа Гапсбургского» Жуковского (1818; перевод из Шиллера) и «Песни о вещем Олеге» (1822), где Пушкин варьирует и развивает ключевую тему баллады Жуковского. Сталкивая (несколько иначе, чем в «Графе Гапсбургском») поэта и властителя, вослед Жуковскому Пушкин говорит об абсолютной свободе поэзии и ее небесном происхождении [392] .
Именно так будет мыслить о поэзии Толстой. Не имея возможности полно охарактеризовать здесь его эстетические воззрения (некоторые соображения на сей счет будут высказаны далее), укажу лишь на такие принципиальные тексты, как «Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель!» (1856) и поэму «Иоанн Дамаскин» (1858?). В финале стихотворения о «предвечной» сущности истинного искусства внешне немотивированно, но сущностно совершенно закономерно возникает пушкинская цитата – «мимолетное помни виденье» [393] . Толстой здесь отсылает не только к посланию «К***», но и к ряду обусловивших его появление текстов Жуковского («Лалла Рук», «Явление поэзии в виде Лалла Рук», «Я Музу юную, бывало…», «Рафаэлева Мадонна»), в свою очередь связанных с легендой о видении Рафаэля. Любимые мысли о свободе и «бесцельности» искусства, отождествляемого, согласно «Певцу» Гете, с пением птиц («Искусство для искусства / Равняю с птичьим свистом» – 226; провозглашенный в комическом контексте «Порой веселой мая…» тезис ироничен по форме, но идеально соответствует позиции автора) Толстой соединил с любимым жанром (балладой) в весенне-летних сочинениях 1871 года. «Баллада с тенденцией» (с таким заголовком был напечатан впервые текст, позднее от названия освободившийся – «Порой веселой мая…») возможна лишь в вывернутом мире «ряженых», где нет места ни настоящему искусству, ни истинной любви. Потому ничего не может получиться у «разномыслящих», но равно озабоченных идеологией пародийных героев баллады: «И оба вздевши длани, / Расстались рассержённы, / Она в сребристой ткани / Он в мурмолке червленой» (225). Напротив, витязи из «Сватовства», скинув ложные одеяния («лохмотья», столь же чуждые богатырям, как молодым современникам Толстого – корзно с мурмолкой и серебристая ткань), обретают любимых, а их счастливое объяснение тонет в птичьем концерте:
392
О связи «Песни о вещем Олеге» с «Графом Гапсбургским» и других балладах, трактующих сюжет «певец и властитель» («Олег» и «Кудесник» Языкова, «Старая быль» Катенина) см.: Немзер А. «Сии чудесные виденья…» Время и баллады Жуковского // Зорин А., Немзер А., Зубков Н. «Свой подвиг свершив…» М., 1987. С. 221–230; там же беглые замечания о «Слепом» Толстого.
393
Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений и поэм. СПб., 2004. С. 103; далее поэтические сочинения Толстого цитируются по этому изданию; страницы указываются в скобках.
Ликование природы (обычно весенней, но в «Алеше Поповиче» – летней), пение (поэзия, музыка, искусство) и торжествующая любовь для Толстого не только неразрывны, но и, пожалуй, тождественны. Потому в «Алеше Поповиче» для царевны (а также автора и читателя) не имеет значения, «любит <…> иль лицемерит» чудесный певец: его вобравшая все звуки мира песня живет вне и помимо «мирских» понятий о правде и лжи. В трех тесно соотнесенных и дополняющих друг друга балладах Толстой не в последнюю очередь ведет речь о природе искусства (поэзии). Три последующих баллады продолжают эту тематическую линию, выявляя до поры не вполне очевидные смысловые обертоны неизменной толстовской апологии поэзии.
394
Подробнее см. в статье «О свистах, припевах и балладном диптихе А. К. Толстого».