При загадочных обстоятельствах. Шаманова Гарь
Шрифт:
— Есть и дороже.
— Что ты говоришь?.. — Екашев от удивления даже попытался приподняться, но обессиленно уронил голову на подушку. Передохнув, словно с сожалением, проговорил: — Ой-ёй-ёй, в какую копеечку государству это леченье обходится…
— На здоровье людей, Степан Осипович, наше государство денег не жалеет, — сказал Антон.
Екашев помолчал.
— Не по-хозяйски так разбазаривать деньги… Ну, скажи, Бирюков, какая польза будет от того, что меня вылечат?.. Круглым счетом — никакой, один убыток. А если загнусь? Опять — от сушки дырка. Вот и получается: на меня — десятку, на другого, на третьего… А есть же пенсионеры, которые годами по больницам отираются. Это и в добрую сотнягу
Наблюдая за Екашевым, Антон заметил, что, заведя разговор о деньгах, старик будто преобразился. Глаза его стали тревожно-колючими, крепкие мозолистые пальцы нервно заперебирали по простыне. Даже одышка, мешавшая говорить, словно уменьшилась. Только в груди что-то булькало и хрипело.
— Говорят вот еще, будто бы в сумасшедших домах дураков всю жизнь лечат за счет казны, содержат их там, — продолжал Екашев. — К чему такие неразумные затраты? Если человек дураком родился, никакая больница ему ум не вправит, хоть в задницу лекарства вливай. И зачем на безнадежное дело средства тратить? Правильно сказал Торопуня, надо такой порядок завести, чтоб, если стал загибаться бесполезный человек, укол ему и — на удобрение…
Разговор начинал походить на сказку про белого бычка, однако Антон терпеливо ждал. На глаза Екашева навернулись слезы. Передохнув, он опять заговорил:
— Ты, Бирюков, наверно, сейчас рассуждаешь: «Вот до чего жадный дядька Степан!» Неправильное твое рассуждение. Я всю свою сознательную жизнь в труде горб гнул, знаю стоимость копейки, которая с потом и кровью достается. Потому и рассуждаю по-хозяйски…
— Вы, Степан Осипович, лучше расскажите о пасечнике. Что у вас с ним произошло? — решил все-таки перебить старика Антон.
Екашев внезапно сник. Сунул было под простыню натруженные ладони, но тут же вытащил и сосредоточенно стал рассматривать мозолистые пальцы, как будто на них было что-то необычное. Затем тревожно посмотрел на Антона и тихо спросил:
— Поможешь ли ты, Бирюков, мне оправдаться перед судом, если всю правду выложу?
Антон пожал плечами:
— Сначала надо услышать, что расскажете, после станет видно, чем вам помочь.
— Плохое расскажу…
— Плохое плохому — рознь.
Екашев натянуто усмехнулся и словно с завистью заговорил:
— Другой, на твоем месте, золотые горы наобещал бы, чтоб правду про убийство пасечника узнать, а ты ни тютельки не обещаешь. Все вы Бирюковы такие. Потому и уважаю вас, потому расскажу тебе, кто горло пасечнику распластал…
Старик закашлялся. Тяжело, с хрипом. Лицо его посинело, на худой кадыкастой шее до предела натянулись мышцы, а смуглая кожа покрылась пупырышками. Выждав, когда приступ кашля утих, Антон спокойно сказал:
— Кое-что, Степан Осипович, я знаю.
Екашев удивленно моргнул. С натугой спросил:
— Чего, например?..
— Горло сапожным ножом перерезали Репьеву вы. И сапоги с него сняли, и флягу с медом в колок унесли…
— И золотой крест свой забрал, — словно опасаясь, что не успеет сказать, натужно добавил Екашев.
Хотя такое добавление оказалось ценным, Антон сделал вид, что и оно для него не новость. Екашев сник, будто азартный картежник, враз лишившийся всех козырей. Тяжело переводя дыхание, он упавшим голосом спросил:
— Как ты узнал про это, Бирюков?
— Работа у меня такая, Степан Осипович.
— Я ж ни единой живой душе не рассказывал…
— Разве в этом дело?
— А в чем, Бирюков?
— Кто совершил преступление, узнать легко. Труднее — разобраться: почему преступление совершено? — сделав ударение на слове «почему», сказал Антон.
— Какая необходимость тебе знать, почему я пластанул Гриньку по горлу?
— От этого зависит степень вашей вины.
Екашев долго хрипел, тяжело откашливался.
Наконец приступ как будто прошел, и старик, стараясь вновь не закашляться, тихо зашептал:— Злость, Бирюков, меня погубила… Как флягу с медом дотащил от пасеки до березника, в глазах все помутилось, будто главная жила внутри лопнула… Мне ж нельзя тяжестей поднимать, грыжа который год мучает, туды-ее-нехай…
— Зачем вы тащили флягу?
— От злости… Думал, крест золотой пропал… Такая беда вышла: смерть свою я почуял, пожалуй, с месяц назад. Папаша покойный приснился, спрашивает: «В чем, Степан, собороваться думаешь? Рубаха у тебя хоть есть добрая, в которой на вечный покой не стыдно отправиться?» — «Нету, — говорю, — нужда заела». — «А куда золотой крест подевал, что в старой часовне нашел?» — «Берегу, как зеницу ока, — отвечаю. — С ним и в гроб лягу». — «Зачем тебе крест в гробу? Нагишом, что ли, тут перед нами щеголять будешь? Продай его за тысячу и справь соборование себе да старухе — ей тоже не сегодня-завтра на погост»…
— Значит, вы продали крест Репьеву? — воспользовавшись паузой, спросил Антон.
— Нет. Я только попросил Гриньку продать. Полный литр самогона ему споил, а он не продал. Цыгане и православный кузнец Федор отказались купить.
— И Репьев не вернул вам крест?
— По моей подсказке хотел еще с Агатой Хлудневской поторговаться. Агата верующая старуха. Но не успел Гринька…
— Почему сами не стали продавать?
— Нельзя мне самому, было, Бирюков. Меня, как облупленного, в Серебровке знают.
— Кто выстрелил в Репьева?
— Шуруп, должно быть…
— Кто это? Откуда?
— Холера его знает. Тюремный дружок моего младшего сына. Захара помнишь?
— Помню.
— Дак вот, в тюрьме они снюхались. И пасечник с ними раньше наказание отсиживал. Но Гринька, как в Серебровку приехал, за разум взялся, хотя вино попивал крепко…
Задавая вопрос за вопросом, Антон кое-как выяснил, что поздно вечером, накануне убийства, к Екашеву заявился Репьев с черным здоровым парнем, одетым в зеленый брезентовый дождевик. В компании с ним стал распивать самогон. При этом Екашев объяснил Антону, что флягу «косорыловки» он выгнал еще весной из подгнившей свеклы, которую за ненадобностью на колхозной свиноферме выбросили в отвал, и что продавал он свою продукцию «совсем за бесценок: рубль — пол-литра, а в придачу луковица средних размеров на закуску». Из разговора подвыпивших собутыльников Екашев понял, что они вместе прошли не одну тюрьму, но Репьев освободился давно, а парень — недавно. Вспоминали они и Захара. Потом парень завел разговор о Барабанове. О чем говорил, Екашев не понял, но Репьев вдруг стукнул кулаком по столу и зло сказал парню: «Ну, Шуруп! Если пришьешь хоть одну душу в Серебровке, как самого последнего гада заложу тебя или задушу собственными руками!» После этого парень прижал уши и, когда Репьев ушел, спросил у Екашева: «У тебя, пахан, какого-нибудь завалященького ружьишка нет?» Екашев принес из амбара старый обрез, из которого иной раз стрелял собак, чтобы добывать себе на лекарство собачье сало. Парень привязался — продай да продай. «Пришлось уступить ему за пятерку обрез и один заряженный патрон». Парень просил еще патронов, но у Екашева их не оказалось.
— Откуда, Степан Осипович, у вас этот обрез взялся? — спросил Антон.
— Под полом старой часовни, что у родника была, вместе с золотым крестом еще в годы войны нашел.
— И столько лет хранили?
— Он пить-есть не просил.
— Почему теперь решили продать?
— Смерть, говорю, свою основательно почуял. Хоть пятерку хотел выручить.
— Ну, и… что дальше тот парень?..
— Остался у меня ночевать. Про Андрея Барабанова опять разговор завел.
— Он что, знал Барабанова?