При загадочных обстоятельствах. Шаманова Гарь
Шрифт:
— По имени его величал. Сходи, говорит, пахан, к Андрею, узнай: когда и каким путем он намерен в райцентр двигать? Вроде пугать даже меня стал — глазищи-то свои самогоном залил. Пришлось идти. Совсем уж до бригадирского дома дошел, где Андрюха проживает, и тут мне в голову стукнуло, что Барабанов днем по Серебровке деньги занимал на легковую машину. Холодным потом прошибло, когда догадался, что парень не иначе — ограбить Андрюху надумал. Чтоб беду отвести, вернулся домой и говорю, мол, в шесть утра Андрюха протопает по новой дороге на Таежное…
— А не вы рассказали парню, что Барабанов собирается покупать машину?
Екашев правой рукой вяло перекрестился:
— Ей-богу, Бирюков, не я.
— Откуда парень знал об этом?
— Дак, тот же Гринька-пасечник мог
Судя по тому, как старик довольно-таки к месту употреблял запомнившиеся ему жаргонные словечки, разговор Репьева с Шурупом он действительно слышал. Однако Антона мучил вопрос: все ли на самом деле было так, как рассказывает умирающий Екашев? Не сочиняет ли он чего-либо в свое оправдание?
В палату вошел Борис Медников. Пощупав у Екашева пульс, показал Антону на часы — пора, дескать, закругляться. Екашев, заметив этот жест, встревожился:
— Обожди, доктор, обожди. Мне надо досказать Бирюкову главное. Слушай, Бирюков, слушай… Ушел тот Шуруп от меня часов в пять утра, а в восемь я сам за груздями подался. У поскотины поискал — нету. К пасеке, на грибное место, потопал. По пути Торопуня обогнал на самосвале, с Андрюхой Барабановым ехал. Подвезти хотел — я отказался, потому как задыхаюсь от бензинового духа в машине. С час, наверно, не прошло. Слышу, на пасеке будто из моего обреза пальнули. Я рядом, в колонке, находился. Думаю: «Мать родная! Этот Шуруп вполне может мой золотой крест у Гриньки заграбастать!» Со всех ног кинулся к избушке — из нее цыганка молоденькая мелькнула, которую раньше Гриня к себе приманивал. Думаю: «Все! Накрылся золотой крест!» Не помню, каким способом добежал до избушки, и обомлел — Гринька весь в крови у телеги валяется… Злоба лютая глаза мне тут застила. Будто в лихорадке затрясло: «Чего можно у пасечника вместо креста взять?..» Схватил с телеги флягу с медом, доволок до березничка — жила лопнула. Вернулся к избушке, новые кирзухи на Гриньке увидел. Зачем такая роскошь мертвому? Потянул сапог — Гринька вроде рукой махнул и голову повернул набок. Не помню, как выхватил из кошелки сапожный нож, которым резал грузди… Больше Гриня уже не шевелился… Когда кирзухи снял, просветление будто наступило. Вспомнил, что пасечник на моих глазах прятал крест под постель. Кинулся я в избушку, руки — под матрас. Точно! На месте крест!.. Пуще прежнего все у меня внутри омертвело. Как сапоги пасечника домой принес и не помню… — Екашев надсадно задышал: — Оправдай, Бирюков, меня перед народом. Разъясни, лютая злоба, мол, разум старика помутила…
«Такая злоба, Степан Осипович, зовется жадностью», — хотел сказать Антон, но, увидев, как посинело лицо Екашева, промолчал. Медников быстро принес в палату кислородную подушку. Следом за Медниковым вбежала молоденькая медсестра, та, что недавно измеряла Екашеву температуру. Чтобы не мешать им, Антон тихо вышел…
Глава XVIII
Квартиру «Екашева И. С.» Слава Голубев отыскал без труда, однако на продолжительные гудки никто не отозвался. Слава протянул руку к звонку соседней квартиры, но дверь вдруг сама, как по щучьему велению, распахнулась, и остроносенькая старушка с любопытством спросила:
— Вам кого, молодой человек?
— Екашевых, бабуся.
— На работе они, милый.
Общительный Голубев быстро разговорился. Оказалось, что это именно тот Екашев — из Серебровки, и что он, Иван Степанович Екашев, действительно, трудится на кирпичном заводе, а Маруся — жена его — нянчится в целинстроевском детсадике. Поскольку Голубева интересовал Иван Степанович, то он тут же направился к кирпичному заводу.
У заводских ворот стриженный наголо парень любовался только что, видимо, вывешенным фанерным щитом, на котором жизнерадостный большеротый забияка в комбинезоне, лихо
замахнувшись мастерком, похожим на саперную лопату, лаконично призывал: «СТРОИТЕЛЯМ РАЙОНА — ПРОЧНЫЙ КИРПИЧ». Ярко-голубую пустоту на щите заполняла парящая белокрылая птица. Порассматривав вместе с парнем щит, Слава, улыбнувшись, сказал:— Встретим покупателя полноценной гирей!
Парень, покосившись на него, смущенно проговорил:
— Профорг придумал. Я подсказывал, что двусмысленность получается, а он говорит: «Сойдет».
— Белый альбатрос на плакате зачем? — спросил Слава. — В нашем районе такая птица не водится.
— Это чайка. Для композиции.
Голубев прищурился.
— Для композиции, пожалуй, годится, — и посмотрел на парня: — Сам почему не по моде подстрижен? Конфликт с обществом?
Парень, смущаясь, погладил ладонью лысую голову.
— В военно-морское училище экзамены завалил. Вернулся на завод, а профорг заставил наглядной агитацией заняться.
— Сам рисовал?
— Сам. Что, плохо?
— Для агитации годится… Слушай, где Ивана Степановича Екашева найти? Знаешь такого?
— Так это ж наш временный профорг!
— У вас на заводе что, до сих пор временное правительство?
Парень улыбнулся:
— Да нет, настоящий профорг в отпуске. Иван Степанович его замещает. — Показал на заводскую контору: — Первая дверь, как войдете, налево.
— Спасибо, — поблагодарил Слава и зашагал к конторе.
За первой дверью налево оказался узенький длинный кабинетик, большую часть которого занимал покрытый зеленым сукном канцелярский стол с взлетающим каменным орлом над чернильным прибором, чудом сохранившимся с той поры, когда искусство переживало время фундаментализма. Возле могучего стола приютился современный журнальный столик на тонких рахитичных ножках, заставленный банками с кистями, гуашью и масляными красками. Возле стен выстроились новенькие мягкие стулья. На одном из них, у окна, плечистый смуглый мужчина с забинтованной левой рукой сосредоточенно оттирал смоченной, судя по запаху, в ацетоне тряпочкой бурое пятно на зеленом брезентовом плаще-накидке.
Поздоровавшись, Голубев спросил:
— Вы — Иван Степанович Екашев?
— Да, — спокойно подтвердил мужчина, не отрываясь от своего занятия.
— У меня к вам разговор есть.
— Одну минуту. Ототру вот, чтобы не засохло.
— Кровь плохо ацетону поддается, — взглянув на бурое пятно, подсказал Слава. — Надо в химчистку отдать.
— Это не кровь. Художник краской мазанул. На вешалке плащ висел. Чего этот живописец туда с кистями сунулся… — ворчливо ответил Екашев и, видимо, чтобы сгладить вынужденную паузу, заговорил:
— Качество кирпича у нас плоховатым стало. На днях комиссия из области была. Проверяли-проверяли и заключение вынесли, мол, кроме технических недоработок, имеются, так сказать, идейные упущения. Наглядная агитация, например, отсутствует. Вот приходится теперь в срочном порядке ликвидировать пробел. Хорошо, свой художник подвернулся… — Помолчав, вздохнул: — Агитация, конечно, дело нужное, только далеко на ней не уедешь. Новый карьер надо открывать — в старом добрую глину всю выбрали. Но у нас руки не доходят. Почти пятьдесят миллионов кирпичей за год даем, а строители берут за горло: «Давайте больше!» Район-то, как на дрожжах, растет, по две-три стройки в каждом хозяйстве. И всем кирпич подавай! Про дерево теперь строители забыли… — Екашев поднес плащ к самому окну: — Вот, пожалуй, оттер.
Повесив плащ на вешалку в углу кабинета, он вытер носовым платком руки, сел рядом с Голубевым у окна и озабоченно сказал:
— Слушаю вас.
— Профоргом здесь работаете? — стараясь подойти к сути разговора издали, спросил Слава.
— Экскаваторщик я, член месткома, — Екашев показал забинтованную руку. — Поранил вот, бюллетеню. Вчера вызывает директор, говорит, мол, надо указание комиссии по наглядной агитации выполнять, а председатель местного комитета вернется с курорта только через полмесяца. Не будем же мы его столько ждать. Поскольку ты, Иван Степаныч, профсоюзный деятель — берись за агитацию. В ней не рычаги двигать — головой соображать надо… Вот и соображаю, как могу…