Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Чтобы отвлечь от неприятных тем, развлечь, мать протиснулась к телевизору – в нервных серо-чёрных мельканиях, под бодрое советское попурри, нисходил по стеклянным ступеням сладкий юный бог в белом костюме. – Как удачно, Эмиль!
– Риточка, кто сей небожитель? – натянуто полюбопытствовал дядя.
– Эмиль такой музыкальный! Затмевает уже Аркашу.
– Какого ещё Аркашу?
– Погодина! Ему Цфасман аккомпанировал, был чудесный ансамбль.
Эмиль запел про утомлённое солнце, а Соснин глянул на отрешённое дядино лицо; да, между ними, слепым карающим мечом не задетыми – отца лишь больно оцарапало «врачебное дело» – и Ильёй Марковичем, пусть тоже чудом не погибшим, но нахлебавшимся сполна под занесённым мечом баланды, пролегла неодолимая пропасть – разные опыты, судьбы.
Надо полагать, это же, только куда отчётливее, ощущал дядя.
Он, если
А что бывает горше несовпадения наших представлений с реальностью?
Тот первый и пышно обставленный совместный обед оказался последним. Соснин и не помнил, почему так получилось, что больше на Большой Московской они с дядею не встречались, по горло было своих забот: неурядицы с Нелли, уничтожение безвестным вандалом зеркального театра… лишь слышал краем уха, что дядя долго добивался прописки, жил у кого-то, где-то на птичьих правах, Соснины-то приютить его не могли, самим тесно. – Ай-я-яй, столько горя вынести и опять мыкаться на старости лет, – качала головой мать и поджимала губы, – позор, позаботиться о лагернике-старике некому, кроме двух балетных подружек молодости, – с презрительным нажимом повторяла «балетных подружек». Но всё кое-как уладилось, дяде дали освобождённую кем-то комнатёнку, конечно, в коммуналке, зато в центре, с видом на какую-то колоннаду, нашлись и кроме «балетных подружек» какие-то старинные дядины друзья, помогли обставить комнатёнку мебельной рухлядью – завезли диван, шкафчик, книжные полки, кто-то, выяснилось, сберёг даже от блокадной растопки старинное дядино бюро-конторку красного дерева со специальным отсеком для чертежей, когда-то, по случаю окончания Института Гражданских Инженеров, подаренное ему отцом. Дядя, похоже, воспрянул – на удивление беззатным уезжал в Москву выправить какую-то бюрократическую бумажку, с кем-то увидеться, вернувшись, хотел начать жизнь заново, но от воздуха ли свободы, хлопот с документами перед реабилитацией слёг; поговаривали, что дядя почувствовал себя плохо в Москве, якобы разволновался от встречи со старым кавказским другом, да ещё, слышал краем уха Соснин, подкосила, догнав в Москве, весть о внезапной смерти Вертинского, с которым он с давних-давних пор… а уж по возвращении в Ленинград стенокардия накатывала приступ за приступом. – Это наследственность, у Марка Львовича было больное сердце, – вздыхала мать. Соснин, конечно, собирался заскочить к дяде, проведать, где там! – переживал скандальный успех зеркального театра, славу, её продолжали раздувать россказни об изрезанных бритвой подрамниках… и – зачёты, экзамены, у Нелли после производственной практики обострилась астма, – не успел; забыл даже в суете, что хотел распросить о зодчем, перерезавшем себе горло… что же до дяди, то он скончался, похоже, ничуть не задетый тем, что племянник не нашёл времени посидеть у его постели.
Такова жизнь, человек умирает водиночку, – утешился было Соснин случайно услышанной от Шанского безжалостной философской мудростью.
Но уже на похоронах Соснин почувствовал, что и проводы дяди в Москву, прощание с ним, таким беззаботным, на перроне Московского вокзала уже воспринималось после его смерти иначе… что он напоследок хотел сказать провожавшим, когда стоял за уплывавшим освещённым окном вагона? Что так теребило теперь, саднило? И похороны оставили какой-то едкий осадок. Невмоготу! Словно в чём-то виноват и вину никогда уже не искупит, и связан теперь с чем-то щемяще-важным, к чему и подступаться-то боязно, да и бесполезно – ощущал, почти что знал, что душевная смута заведомо сильней разума, ибо не хватало каких-то фактов, каких-то звеньев, без них беспомощной была логика. Открывал готовальню и – … отгонял противные мысли, не хотел вспоминать те дни… но вспоминал со всеми их навязчивыми неожиданностями; когда выносили гроб, наткнулся на Зметного – его, ветхого и невесомого, убитого горем, подхватили под мышки, старика не держали ноги. Глазки загорелись, как тогда, у подрамников – узнал Соснина… но на кладбище
Зметного не привезли… Соснин увидел там «балетных подружек»; правда, лица их скрывали вуали…Потом дядино наследство свалилось на голову – случайные книги, квитанция в магазин подписных изданий и то самое дурацкое бюро красного дерева, которое было бы стыдно, да и рука не поднялась бы, выбросить на помойку – в моду входила секционная мебель, а Соснин, чертыхаясь, грузил и перевозил мемориальную рухлядь, загромождал комнату…
Перевёз бюро, примчался в институт на экзамен, в гардеробе – листок с извещением о кончине Зметного, даже без фотографии; неделя минула после похорон дяди и…
И там же, в сутолоке узкого подвального гардероба, приблизились вновь, почти вплотную, как и тогда, у подрамников зеркального театра, жёлтые пергаментные щёки, лоб, красные огоньки в блеклых выпуклых глазках. Жаль, не договорил тогда, не сообщил чего-то, возможно, главного, не успел.
К последнему курсу Соснин увлёкся комбинаторикой объёмных жилых ячеек, соблазнился захватом больших пространств… ячеистые структуры причудливо расползались, словно природные образования.
Потеплел взгляд Гаккеля – супрематист поощрял компоновку модулей, вот если бы ещё без скосов и закруглений, исключительно под прямым углом… если бы без досадной барочности… Гуркин же, как и прежде, поджимал обидчиво губы, нервно мял папиросы – композиции походили на горные кряжи, грозди каких-то плодов; несомненно, это была образность пространственной абстракции, а не тектоничного здания.
После защиты дипломов был выпускной бал с банкетом – водкой, закусками, напутственными тостами Нешердяева под тёмным дубовым потолком, под люстрами из ветвистой бронзы… здесь же в ресторане закатили капустник, который – по старой памяти – пригласили придумать и срежиссировать Шанского. Он удачно разбил на эпизоды сквозной сюжет капустника – взятие расхлябанными безоружными юнцами могучей цитадели, в которой хранились синтетические тайны искусств и наук, то бишь архитектуры – ловко вставлял вокально-танцевальные номера между тостами; Толька был и главным актёром – в свёрнутом из ватмана, выкрашенном тушью цилиндре, с подведёнными углём усиками и бумажной хризантемой в петлице – плясал вприсядку перед Зиночкой, изображавшей неприступную башню, распевал забавные, собственного сочинения куплеты: какой объём, какой проём…
И были настоящие танцы на узорчатом, гладком и блестящем, как тёплый лёд, паркете Белого зала с его позолоченными завитками на стенах и красно-голубой плафонной росписью, размноженной фигурными зеркалами. В эркере-фонаре, точно в оркестровой раковине, наяривали джазисты в бордовых пиджаках, но в Белом зале музыка уже не оглушала, а возбуждала – даже фанатичные пуристы, изнывая от духоты, счастливо веселились в зале-рококо, созданном для веселья и счастья, ибо нельзя быть счастливым и веселым внутри голой идеи. Как неутомимо и легко танцевал Художник! Вальсы, вальсы-бостоны, танго с фокстротами; сменяемые красавицы с сияющими глазами шуршали нижними юбками, он, радостно повинуясь музыке, и плавно танцевал, и ритмично.
Под утро слово снова взял Нешердяев, снова долго и выспренно, с бокалом в руке напутствовал. Запомнилась фраза: перед вами – целая жизнь, но сейчас вы шагнёте в белую ночь, такой больше не будет…
И шумной ватагой, пестревшей юными дипломированными дамами в затянутых на талиях, пышных на бёдрах, точно с кринолинами, ярких набивных платьях, высыпали на сонную улицу.
Дымчатая муть рассеивалась, птицы пробуждались в бесцветных липах… маняще светилась пустынная площадь.
Золотая слеза уже стекала по куполу, чтобы затопить город.
Свобода?
Её непрочные этикетки?
Над белыми слониками, которые всё ещё брели по комодам, повисли фотопортреты Хемингуэя.
В метро зачитывались Ремарком.
Все кому не лень сочиняли и декламировали стихи.
Гремел джаз-клуб «Квадрат».
Красавицы кидали взоры, благоволили. И сколько их, щедрых, горячих, сколько?! – терпкие запахи, тугие груди, свальные вздохи и мольбы, бессонно-невыносимые, неразмыкаемые объятия, ненасытные поцелуи.