Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
И хотя «Дар» написан давно, до войны, этот роман… Лев Яковлевич слушал жадно, недоверчиво поводил по сторонам очками, – возможно ли? – недоумевал немой бликующий взгляд, – где-то на чужбине пишет гениальный русский автор, о котором на родине ничего не знают, не хотят знать?
– Я тоскую по родине, по родной стороне моей, – накинув на плечи тёмно-вишнёвую косынку с бахромой, сильно окая, затянула Нонна Андреевна.
В свою очередь, Валерка распрашивал Льва Яковлевича про Томаса Манна, как ему… да, отвечал, подписка на десятитомник по жребию, который бросали в месткоме, не досталась, однако многое прочитал, поучительно, затронуты большие и больные проблемы, но холодно, душа замерзает… да, умно, глубоко,
– Откуда холодом повеяло, из «Доктора Фаустуса»?
– Не только! «Волшебная гора» холодна, там не характеры и страсти захватывают, не мысли даже, там нашествие неземных ледяных кристаллов, вытесняющих всё живое.
– Там и глава есть, «Снег», – засмеялся Валерка, – характеры вымирают… искусно замещаются подробно выписанными призраками.
Энергично закивал, выпалил. – Не принимаю такую жизнь!
– Это не жизнь, а образ жизни.
Так-так-так. Упомянул Сирина, потом – Манна, неразлучная парочка антиподов, навязчивая идея, – подумал Соснин, но спросил совсем о другом. – Какая мораль у Чехова? Какие-такие светлые идеалы им, способным одинаково хорошо описывать всё, что зацепит глаз, хоть пепельницу, защищаются в той же «Чайке»? И разве Чехов не холоден?
– Холоден, холоден, – ответил Бухтин.
– Холоден и – зорок. И какой-то неземной безличностью сквозят персонажи его пьес, вроде бы вполне естественные, живые – удивительно, но Чехов похож на свои пьесы.
– Ничего удивительного! – немедленно парировал Шанский, – ещё Леонардо полагал, что всякий творческий ум невольно запечатлевает и свой собственный образ в своих творениях. И вообще сам художник – это то, что он видит, изображает. Не так ли? – Шанский впросительно повернулся к Льву Яковлевичу.
Растерянно втянул голову в плечи, как если бы уличили его в верности чему-то предосудительному, отмахнулся, мол, мальчики, сжальтесь, хватит терзать учителя.
Однако не мог не поставить жирную точку Бызов: Леонардо, ренессансный светоч, великий ум и великий художник, и тот лишь варьировал библейскую истину – Бог-творец и человека ведь сотворил по своему подобию.
– Отлично, Антон Леонтьевич! – воскликнул Шанский, не упустивший случая после бызовской точки свою поставить, ещё жирнее, – Леонардо, несомненно, зарвался в своих умственных притязаниях, он слишком хорошо думал про себя, а должен был бы знать своё место… хвала нашему смельчаку, указал зарвавшемуся титану…
– Когда злой бываю, семерых убиваю! – театрально прорычал Бызов.
Все рассмеялись; напряжение разрядилось. Соснин переваривал: художник – это то, что он видит… как просто, не нужны краски, кисти, холст, никаких тебе мазков, пятен, никаких «похож или не похож», портрет ли, автопортрет неустанно пишутся и переписысываются избирательностью самого взгляда, и, получается, что то, что видит художник – зеркало; как просто, художник – смотрится в зеркало… ну да, опять, опять зеркало, неотличимые зеркало-картина и зеркало-реальность, глядящиеся друг в друга, ну да вместо окна – зеркало… нет, не неотличимые, совсем всё не просто – и чем зеркальней отражает кристалл искусства лик земной…
– Поэты, поэты, кроме Бродского, есть интересные?
– Есть! Аронзон, Кушнер, Кондратов… Лев Яковлевич этих имён и слыхом не слыхивал, вдруг закивал, да-да, Головчинер показывал книжечку Кушнера: тонкий поэт, не порывает с традицией.
Опять переметнулись к прозе – Аксёнов, Казаков, кто ещё? Шанский многого ждал от Битова… Дослушав похвалы сердитым англичанам, Лев Яковлевич опять поделился счастьем – в школьную программу вернулись Блок, Достоевский.
– Мы Достоевского, дореволюционное издание, в блокаду сожгли, – вздохнула Агриппина Ивановна.
Безжалостный Бызов, которого изучение человека как биологического вида на клеточном
уровне сделало равнодушным к сердечно-сосудистой и прочим низким системам уязвимого организма, вытряхнул в кадку с фикусом пепел из трубки, нигилистически обвинил Достоевского в прививке нормальной жизни коллективного психического надлома. – Его романы, – возвестил Бызов, – это пространства безумия, расчисленные чуть ли не с математической логикой.Нонна Андреевна и Агриппина Ивановна машинально закивали. В такт кивкам покачивался орден «Знак почёта», приколотый к кофте.
Клава возмущённо поджала губки, подрагивали брыльца-подушечки; располневшая, она напоминала вечных актрисок-травести ТЮЗа.
А у Льва Яковлевича не иначе как горячая картофелина застряла во рту…вспомнилась его растерянность на траурной истеричной линейке; и как заливалась слезами Клава!
– Гипнотизмом слова скомпрометирована естественность жизни, её простой смысл подменён откровениями, которые подарила Достоевскому эпилепсия, – давил Бызов, посасывая пустую трубку, – медицине известно, что энергией психического недуга пробиваются рваные окна в трансцендентность, если болезненные видения в окнах-прорехах переводить в художественную, то бишь суггестивную форму, они, видения, причудливо срастаясь, сбываются… художником овладевает дьявольская сила внушения – хотел предупредить, спасти, а обрёк… образы художника порой навязывают жизни свою убойную правду, вдумайтесь, просветитель – рождает беса…
Вновь прихватило сердце. Да, мальчики не стеснялись бить в сплетение самых трепетных из его мечтаний, были самоуверенными, резкими, но – это юность, юность… счастлив был видеть, слышать их, таких умных, образованных, таких безоглядных в своих оригинальных суждениях. Только бы поосторожнее были, не оступались.
Далеко, далеко, где кочуют туманы, – тихонечко напевала Нонна Андреевна… и затянулась, пригасила окурок, и – заголосила частушку; подбоченилась, задорно выдернула из нагрудного кармашка платья синий платочек в крапинку, пошла, пошла, пританцовывая, по тесному проходу между столом и шкафами, Клава задорно прихлопывала в ладошки… любопытные носы просунулись в дверную щель.
Шанский ответил Нонне Андреевне фривольной частушкой про нежности в области промежности, опять прихлопывания, опять – любопытные носы.
Поставили чай.
– Лев Яковлевич, вы бы стихи почитали, только не Блока, – Клава надкусила конфету, начинённую зеленоватым желе.
Как мало пройдено дорог,Как много сделано ошибок– Нет, нет, – запротестовала Клава, – современные почитайте.
– Современные? – Лев Яковлевич, помолчав, выбрал:
Как это было, как совпалоВойна, беда, мечта и юностьКак это всё в меня запалоИ как теперь во мне очнулось…………………………………Лирическая волна унесла в Синявинские болота; гнил под огнём фашистов и мечтал – только бы не убили, только бы успел дочитать спор Ивана с чёртом; начал перечитывать за день до войны…
И хотя Бызов не преминул осудить смердяковщину, её выплески из болезненного романа, растлившие в конце концов как самих властителей дум, так и лучшего в солнечной системе читателя, Лев Яковлевич будто не услышал навета, с нараставшим волнением вспоминал ад – разрывы снарядов, свист пуль; не поднять головы. Тонули в хлюпающей грязи, отстреливались. Рядышком… как? – дёрнула судорога… – чуть поодаль, за поросшей мхом кочкой… – тут и Шанский осёкся на полуслове.