Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Боль ослабевала, Лев Яковлевич улыбался.
Потихоньку распрашивал Валерку о суде над поэтом; что-то слышал, видел злую разоблачительную заметку в «Вечернем Ленинграде», когда газету принёс, возмущённо брызжа слюной, Свидерский; не верилось, что можно бездоказательно обвинить…
Валерка посвятил в страсти по тунеядцу.
– Как, как ответил судье? – переспрашивал, – как? Поэт – это от Бога? Молодчина! И Анна Андреевна за него?
– За него и Маршак с Чуковским, Хрущёву письмо отправили.
– Письмо под кремлёвское сукно засунули, – сказал Шанский, – зато тунеядца славно к суду в психушке готовили, до ума доводили: в холодную воду макали, в мокрые простыни заворачивали.
– У него шизофрения
– Нет, что-то посерьёзнее, – влез Соснин, – шизофрению лечат душем «шарко». Лев Яковлевич слушал, клоня к плечу голову.
– Валерий, это не замкнутый эстетизм? Он действительно талантлив?
Шанский прочёл наизусть «Рождественский романс», «Пилигримов» – и значит не будет толка от веры в себя да в бога, и значит останется только…
– Иллюзия и дорога?! – радостно задрожавшим голосом повторил Лев Яковлевич, – талантливо! И мудро, сильно! Бедный, бедный мальчик… – не мог поверить.
А Клава презирала тунеядцев, кого защищают? После комсомольского актива с премьерным показом «Нашего Никиты Сергеевича» проинформировали… Безобразие! Пока другие работают, тунеядцев, как мух сладкое, приманивает теперь грязное кафе на углу Невского и Владимирского, будто специально для фарцовщиков, торгашей, недавно открыли, чтобы они там прикидывались поэтами! Рабы чистогана, для виду стихи сочиняют, а сами безнаказанно у иностранцев джинсы выменивают… хоть валютчиков, Рокотова с Файбишенкою, расстреляли, может быть, уроком послужит, – глазки Клавы снова стали, как когда-то, льдисто-колючими, – ей и Зиновий Эдмундович жаловался на тот рассадник, – взрогнули щёки, брыльца, капнула вином на блузку, усеянную голубенькими и беленькими цветочками.
Свидерский косо поглядывал, прислушивался; докатились – стихи осужденного не побоялись читать. Как их, расхлябанных болтунов, ненавидел! Впился в Валерку – вот кого надо бы осудить, сослать. И Фейгина за компанию – бывшие ученички чешут языки, космополит недобитый развесил уши. Свидерский достал носовой платок… деловито захромал к двери, громко повернул ключ.
– Ночное дежурство в штабе народной дружины, – сказала Клава.
– Отхаркался и отшаркался, – резюмировал Шанский, Нонна Андреевна, прикрыв одной рукой рот, пальцем другой погрозила неуёмному шутнику; Шанский вскочил, воскликнул. – Музыка, громче музыка! Танцуй танго, мне так легко!
С готовностью вскочила и Нонна Андреевна.
– Талантлив, безусловно, талантлив, – вновь повторил Лев Яковлевич, – но такое испытание, суд, ссылка… знаете? Стихи его исследуются точными методами, в гостях математик, племянник родственницы из Могилёва, объяснял… чересчур хитрые термины, классическая филология их не знала…
– Фамилия математика случайно не Головчинер? – усмехнулся Валерка.
– Да, Даниил, – оживал Лев Яковлевич, щёки зарозовели, – знакомы? Умница, эрудированный… тесен мир, тесен.
Портвейн допили, принялись за «Гамзу».
Лев Яковлевич воодушевлялся: по крупицам собранные материалы передал в фонд музея-квартиры Блока, отыскал и письмо Любови Дмитриевны Белому, в нём… – очки задорно блестели, прежний вдохновенный Ля-Ля! – о, он член общественного совета создающегося музея, к его мнению прислушиваются, последний вариант экспозиции… И ещё все эти годы разгадывал тайну «Чайки»; выделил контрастные пары главных персонажей – Треплев-Тригорин, Заречная-Аркадина, вник в напряжённые отношения между собою всех четверых, попарно и друг с другом, задумался над ролью Дорна, не в нём ли, враче, опора, не идеал ли это самого… что же до истории постановки в Александринке… конечно, Толя, конечно, снаружи – комедия, местами намеренно-пустоватая, с нелепостями, комедия, как бы комедия стереотипов поведения, но внутри – драма… так ведь и в жизни
сплошь и рядом бывает, так… с сарказмом процитировал издевательский отзыв Боборыкина о «Чайке». – Слепцы, слепцы, – шумно вздыхал, – пора раскопать корни интеллектуальной слепоты… У него было столько планов! – задумал итоговую статью: «Почему провалилась «Чайка»?– Понятно почему, – изготовился закрыть тему Шанский, он и Нонна Андреевна, разгорячённые танцем, доцеживали водянистую кисленькую «Гамзу», – скучная заумная пьеса, запутанные попусту отношения, разговоры бессодержательные, ни о чём, жди, пока ружьё выстрелит. Началась бы пьеса, как детектив, с убийства…
– Антон Павлович не мог потрафлять, не мог… – Лев Яковлевич не желал слышать насмешливых и злых возражений; Шанский успокоил, признался, что пошутил.
Валерка, наш прогнозист, почуял в шутке Шанского горькую серьёзную правду. – Скоро, – пообещал, – зрительские и читательские массы, наглеющие день ото дня, потребуют от сочинителей-драматургов, чтобы с первых реплик заинтриговывали.
– Почему всё-таки Треплев застрелился? – Нонна Андреевна поправляла на шее Льва Яковлевича узел галстука, опять съехал вбок.
– Есть гипотеза о гамлетизме Треплева, – вспомнил Бухтин, – он не способен простить материнской измены, Аркадина как-никак любовница Тригорина, к нему Треплев испытывает детскую ревность-ненависть, ко всему подмешивается зависть-ненависть к творческому сопернику, который так преуспел в писательстве, играючи, увёл у него Заречную.
– У меня другая гипотеза, отчасти социальная, – гордо сказал Лев Яковлевич, – новатор-Треплев, декадентсвующий новатор, боялся превратиться с годами в успокоенного, благополучного Тригорина. Для Треплева немыслимо предательство своих эстетских идеалов. Но его выстрел – это бессильный протест против неизбежного будущего буржуазного преуспевания во всём, и в искусстве, и в жизни.
– Неизбежного? Как же скорые войны, революции?
– Может быть, зря стрелялся?
– Наоборот, не зря!
– Если бы знать…
– Всё-то знал Чехов, знал, уклончивую присказку с грустной своей улыбочкой специально для нас придумал, – вступил Соснин, – знал, конечно, не о предстоявших событиях, знал о врождённых недугах, о гнетущих темнотах души, – всё увереннее говорил Соснин, не задумываясь пока над окончанием потянувшейся, как резина, фразы, – потому и всякую поведенческую дребедень с той же грустной улыбочкой превратил в комедию, обидел премьерную публику Александринки, привыкшую к подобной дребедени относиться серьёзно, ничего не видевшую за ней, а внутри-то пьесы-комедии действительно драма, даже не драма – статичная, поскольку вечная, невысказанная трагедия…
– Чеховская поэтика, – врезавшись, удачно, как всегда, подхватил на лету мысль Шанский, – насыщена страшным внутренним знанием, Чехов попросту умолчал о ждущей каждого трагедии Ивана Ильича, ужасы которой Толстой не удержался выплеснуть, но именно умолчание так мучит… скрытое внутреннее знание мучит исподволь, в этом тягостная загадка «Чайки», остальных пьес.
Ну и загнул пострел! – удивился нежданной концовке своей фразы Соснин. Поражённый Лев Яковлевич тоже не находил слов, молчал.
Бызов задумчиво допивал вино.
– Мальчики, вы когда-то, по-моему, пробовали сочинять коллективно? – очнулся Лев Яковлевич.
– Тогда же и бросили.
– Жаль, очень жаль! Я, правда, не знаю, бывало ли больше, чем два соавтора. Слишком разные устремления, не свести.
– Но модель соблазнительная, – у Валерки полыхнули безумной голубизной зрачки, – свести разные устремления, стили.
– В одном романе? – усомнился Лев Яковлевич.
– Да, в одном…
– Что сейчас интересного, что читаешь? – придвинулся, заглядывая в глаза. Валерка рассказывал о библиотечном открытии, о потрясающем эмигранте Сирине.