Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Путаная, слов нет, идейка, подцепленная к тому же к чужому образу… Ну разве не безумец? Форменный безумец!
– Ещё по «Кровавой Мэри»? – спросил для проформы Шанский.
Главное в том, однако, что, обгоняя время, Валерка моделировал не собирательное произведение, а собирательное творческое сознание.
И интриговал, звал угадать исходных авторов-антиподов, слияние творческих стихий которых и, стало быть, их творческое скрещение, почему-то полагал плодотворным: родились на плоских побережьях прохладных смежных морей, нашли приют в благостной альпийской стране. У одного – редкой глубины и разветвлённости мысль, у другого – волшебной точности-красоты язык. И – подсказки
Шанский артистически морщил лоб, приперчивал густой коктейль.
– Ну… ладно, помогу – оба снобы, оба благополучные скитальцы-изгнанники, – посмеивался, опорожняя стакан, Валерка.
Что и говорить, объяснения путаные, черты вожделенного будущего романа – смутные…и это ещё мягко сказано.
Что было? Три резко выделенные благодаря усилиям трёх великих модернистов познавательные стрелы, они же… – три оси ординат, задающие объёмное, идейно-философское строение вещи, саму же материю романа, гипотетическую материю текста Бухтин воображал сотканной из стилистически контрастных… нет, не так, сотканность предполагалась в итоге, но до него, внушительно-толстого, набранного и переплетённого в красивую твёрдую обложку итога, было далеко, ох как далеко.
Сначала Валерка порассуждал об упадке романного жанра, о вырождении романа в увлекательно-развлекательную повестушку.
– И что для тебя настоящий роман? – вскинулся Шанский.
– Ну, пожалуйста: «Война и мир», «Улисс», «В поисках утраченного времени», «Волшебная гора», «Человек без свойств»… пока хватит?
Шанский, почти удовлетворённый, заметил, однако, что «Человек без свойств» по мнению немногих, кому достало усердия дочитать, – отчаянно тягомотный.
– Бесконечное начало «Войны и мира» не тягомотина? Романы не для развлечений пишутся и читаются.
– А что такое роман? – наивно спросил Соснин.
– «Историческая эпоха, развитая в вымышленном повествовании». Лучше никак не определить!
Тут и Соснин удовлетворился, Шанский радостно закивал.
Валерка же, вспоминая об идее эссеизации прозы, вброшенной, конечно, в романный обиход великими немецкими авторами, но пока не нашедшей, как полагал Валерка, особой формы, рядящейся в традиционные романические одежды… Так вот, сначала Валерка под любопытно-недоверчивыми взглядами Соснина и Шанского, лишь путанно объяснял почему выбрал творческий почерк Томаса Манна в качестве важного содержательного и стилистического ингридиента.
– Все течения, все тенденции европейской эстетики и философии, которые были для нас запретны, – брался за объяснения Валерка, – щедро пропитали художественный десятитомник, абсолютно легальный, распространяемый по подписке; да уж, Соснин с дядиной квитанцией настоялся в очередях.
– Его творчество, – как-то книжно продолжал Валерка, – хитроумно и иронично беллетризованная философия. Жизнь смыслов, идей у Манна одухотворяется, окутывается флёром искусства.
Без возражений, дальше.
– Вспомните: долгие дискуссии, густой эстетизм, нескончаемые описания симптомов болезни ненавязчиво перерастают в образ эпохи накануне взрыва.
Вспомнили.
Соснин,
сжимая пальцами прохладный стакан, вспомнил и пронзительную сцену разглядывания напросвет Гансом Касторпом рентгеновского снимка грудной клетки загадочной русской пациентки, экспансивной, хлопавшей дверьми мадам Шоша, в которую Касторп влюбился…– Неожиданный ресурс для лиризма, – согласился Шанский, – плывучие рёбра и ткани как вместилище сердца.
Вздохи моря, звёздное небо за чёрными кружевами листвы, и – трепет, пение прижимающей руки к груди кинодивы на изнанке экранной материи. Человек на экране ли, рентновской плёнке – плоский, пробитый насквозь и размытый светом: двухмерность позволяет одновременно рассматривать его спереди, сзади, в зеркальных проекциях… и всё равно он неуловим…
– А празднование рождества, объяснения с мадам Шоша по-французски?
– Да, да! Фантасмагория санаторного ресторана для умирающих, ряженые, и… разговор уклончивый, ни о чём, но волнует, до дрожи.
– Это от сосредоточенности, – кивнул Валерка, – манновское искусство одержимо сосредоточеностью на реальности, на всех-всех её сторонах, на всех заряжённых противоречиями частицах, именно сосредоточенность порождает тревожное ощущение ирреальности, словно не мир перед нами, его рентгеновский снимок.
– Потому и герои эфемерные? Без мяса и костей, только дух?
– Чем пристальней всматривается Манн, тем заметнее плывут образы… эфемерность, призрачность и есть художественный эффект сосредоточенности.
Манн, однако, был знаком, от корки до корки давно прочитан, а вот второй, как выразился Валерка, поднимая стакан с «Кровавой Мэри», ингридиент…
Итак, на Сирина Валерка наткнулся случайно, когда совсем по другим надобностям добыл-таки правдами и неправдами драгоценный пропуск в «Спецхран»; листал «Современные записки», искал какую-то статью Адамовича и вдруг… проглотил «Защиту Лужина», стал невменяемым… прочёл «Подвиг», другие романы изощрённого берлинца, опубликованные парижским журналом, был околдован свободой стиля. Шанский умирал от зависти – доступа в засекреченные книжные закрома не имел, доверять Валеркиным восторгам остерегался; тот не умолкал. – Проза Сирина, клад прихотливых воспоминаний, конечно, заряжена ностальгией, но не только ностальгией по потерянной России, нет, любая фабульная долька романов сквозит сожалением о минутах, днях, которые предстоит прожить… и сожаление это воздушно… язык дивной гибкости, красочности…
– Какой, какой язык? – требовал доказательств Шанский.
Валерка зачитывал выписанные наспех фразы… – «в земном доме вместо окна – зеркало», – промельком выделил Соснин. Блеск, вкус, но разве насытишься изюмом из булки? Прочесть бы хотя бы три-четыре страницы!
Справедливости ради нельзя не сказать, что поначалу Валерка, преисполненный восторгами, брал, однако, грех на душу, отдавал переливчато-искристому Сирину именно неблаговидную роль ингридиента той самой облегчённости, в которую норовила соскользнуть западная словесность, низводя роман до увлекательной и блестящей повести. Но после «Приглашения на казнь» и… сегодня примчался в «Щель», захлебнувшись в душном зальце библиотечного «Спецхрана». Из «Дара» выписки и зачитывал… «вместо окна – зеркало». – Роман такой тонкий, точный, сложный и объёмный, какого заспанная русская литература не знала, не знает! Это чудо, чудо, это роман о романах! О романах, какие были и… будут! – восклицал Валерка, разрумяниваясь ярче обычного, словно выкрикивал зажигательные революционные лозунги, более важные для него, фанатика романного будущего, чем вся его жизнь; а ведь в журнальном варианте «Дара» ещё не было четвёртой главы…