Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 1

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Из подсобки полилась мелодия Гершвина.

Выпивка, музыка – любимый им «Американец в Париже»! – не облегчали мук Шанского, скорее усугубляли. Он, привыкший первым добираться до литературных новинок, на сей раз не мог прочесть книгу вовсе не из-за языковых барьеров, воздвигнутых заумно-заковыристым Джойсовским «Улиссом» или бесконечною эпопеей Пруста – безнадёжного Кафку, спасибо родной коммунистической партии, почему-то разрешили перевести! – нет, никаких языковых барьеров, разве не издевательство? Подумать только, Шанский не мог прочесть опередивший время зрелый русский роман, давно написанный, хранившийся, пусть и за семью печатями, совсем неподалеку, в хорошо знакомом здании, которое равнодушно смотрело высокими окнами на Екатерининский садик.

Опять обновляющая граница, опять.

– И что

ты с ними, такими разными, надумал…

– Им встретиться надо, встретиться…

– Как? Манн умер…

– В романе надо встретиться, в новом романе.

– Допустим, встретятся. И что получится, что?

– Если бы знать…

– Хоть в чём-то схожи антиподы, подобранные тобой для гибридизации? – дивился Валеркиной одержимости Шанский.

– Я же сказал – снобы, скитальцы-изгнанники. А писательское сходство в том, что оба – модернисты, оба заболели игрою своих сознаний… сюжет, фабула у них свободны от волевых-деловых характеров, лишены свирепой жизнеподобной серьёзности реализма, их проза – орнаментальна, иронична и пародийна, благодаря чему эстетизируются…

– И оба Нарциссы, смотрятся в свои романы, как в воду? – подковырнул Шанский, намекая на недавний Валеркин опус.

– Что в том обидного? Автор становится главным героем прозы.

эпитафия реализму

– Но каков будет твой конкретный роман-гибрид? Скоро обрадуешь? – мелкими глотками пил Шанский.

– Мне-то роман зачем писать? – удивлялся Валерка и мечтательно осматривал «Щель», как если бы в ней мог находиться будущий автор, способный во внутренних борениях своего «я» соединить несоединимое, готовый по первому знаку прозорливого филолога-прогнозиста воплотить его программные пограничные установки; Валерка подмигивал Соснину – мои беременности быстро рассасываются, а Большой роман долго надо вынашивать, ох, долго. И Валерка сладко потягивался, вспоминал Гоголя – то ли дело язык, его в чернильницу макать не нужно. Разве что в бокал… после чего так поворачивается, что за ним никакое перо не угонится.

– Будьте реалистами, – наставлял коллег толстяк-худфондовец, – столько не заплатят, из сметы надо убрать повышающий коэфициент на портретное сходство; раскрасневшиеся, глушили коньяк, закусывали «Каракумками».

А Валерка перелетал к свеженькой своей статье «Мнимости реализма», которую, конечно, солидные журналы побоятся печатать, в ней Валерка остроумно вышучивал конструкции реалистической фразы – «он неожиданно понял», «ему показалось», «как ни странно, он остро почувствовал»; всю эту словесную лабуду Валерка объявлял «назывными мнимостями». И разбрасывал прелюбопытные соображения о мнимостях реалистической повествовательности, которая лишь называет-представляет, но не выражает подлинность, не может к ней пробиться. Пока Соснин обмозговывал услышанное, Валерка готовился уже пасть в никудышную обыденность, во вполне традиционную историю, свидетелем которой недавно стал. Слишком много заумного наговорил, пора бы… он остро чувствовал, когда действительно невмоготу уже воспарять и пора сменить жанр… И – если откровенно – вольные устные Валеркины рассказы, окрещённые Шанским пессимистическими комедиями, как нельзя лучше дополняли откровено-низким своим абсурдом умопомрарачительные теории; жизненные случаи славно излагались хулителем реализма.

чужая шинель
(из апокрифов Бухтина)

– Накатила третьего дня отчаянная холодина, низкие тяжёлые тучи напирали на крыши, шпили…

– Октябрьский ветер, стихия переворота, – подсказал Шанский.

– Ага! – согласился Бухтин, – в атмосфере закипала революционная ситуация, нашли мы тихую пристань в «Дельфине», поплавке-дебаркадере у Адмиралтейства; перченая уха с дымком, водочка, напоказ – за стёклами – стыли дивные исторические ансамбли. Сидели чинно, гуторили о высоком – ко мне пара филологов-тонкачей из Тарту нагрянула, а накануне Лёвка из Пушкинского Дома звякнул: пожаловал, извещает, дабы своими глазами на манерное детище Петра глянуть, кёльнский профессор, очарованный русской классикой… ну я и закатил на пять персон интернациональный

пир духа.

Из дальнего угла выбирались Кешка с Рубиным, уходили… публика – фарца вперемешку с завмагами, а немец наш разомлел – открытые лица, излучающие духовность.

Значит, сидели мы чудесно, тихо-мирно спорили с головы ль гниёт рыба, спасёт ли, не спасёт красота.

Вдруг гвалт, официанты – к окнам, на балюстрадку выскочили.

Кричат – с Дворцового моста мужик сиганул топиться, жена ему будто б рога наставила, не стерпел. Ветрище – с залива, студёная Нева вздулась, бр-р-р! С набережной орут, вопят. – Тонет, помогите! Только спасательные круги, как цацки фасадные, намертво, чтобы не украли, приколочены, не отодрать. Но никак не тонул мужик, судьба медлила – голова ближе, ближе. Течение аккуратненько к «Дельфину» снесло, официанты конец кинули, выудили – мокрого, жалкого…

Бедняга, переминаясь в натёкшей луже, таращился на тёплый жующий рай. Доброхоты из обслуги в коморку затолкали, содрали одёжку, тряпьём обтёрли, что надеть? – колотун. Швейцар Сева, суровый амбал, шикарнейшую чёрную шинель – суконную, с золотыми галунами – накинул утопленнику-неудачнику на голые дрожавшие плечики, мужичёк-то плюгавый, щуплый, шинель-то до пят ему. Севу жалость пробрала, стакан водки выставил на гардеробный барьер. Обалдуй, чудом на тот свет не попавший, вылакал, губы порозовели – торжество гуманизма!

Пока, мы, расслабившись, наслаждались пережёвыванием тонких материй, маленький спасённый самоубивец заинтересованно в зал косился, его душевно из-за одного, другого стола позвали, налили…

Заморыш вконец оттаял.

Тут и лабухи оглушительно задудели-забарабанили, танцы-шманцы, он, под шинельной тяжестью еле двигаясь, потешно пригласил бабу в теле, кремплене, её хахаль захохотал, умора! А кровь-то разогрелась, нахал лапал, лез целоваться, хотя матрона была на голову выше – вроде как для окончательного сугрева, здесь, при людях и рыбных блюдах, поиметь жаждал.

С расшалившимся утопленником оскорблённый хахаль спешил по-доброму разобраться, почти прилично выпихивал, мозгляк упирался, права качал, потом – в драку, ну… его, озверев, в кровь изметелили: посуду побили, визг, мат. Тартусские умники, Лёвка, хитро щурились, кайф ловили, у разомлевшего было немца-профессора круглые глаза на высоком лбу завращались, а утопленник, пьяный вхлам, кулачками махал, махал. И ревел, слёзы с кровью размазывая, его вышвырнули из зала на балюстрадку, он, услыхав, что вызвали милицию, порывался из последних силёнок высадить дверь… так ворочался, дёргался, что гнилую балюстрадку сломал, свалился в волны и захлебнулся сразу, судьба. Голое тельце потом напротив Медного всадника, у ступеней, всплыло… – там течение сильное, вымыло из шинели.

Да, шинель вмиг на дно утащила.

Дырки были в карманах, чаевая мелочь, которую Сева и не считал деньгами, за подкладку проваливалась – фантастический вес скопился…

под смех

Допив красный густой коктейль, Валерка сказал. – Лев Яковлевич звонил, напоминал, что послезавтра… всё-таки десять лет.

вечер встречи выпускников, заведённое начало

Шефами давался традиционный, совмещённый с самодеятельными номерами концерт… номера сшивались по знакомой канве, хотя Герка-Гарри отсутствовал, говорили, гастролировал в ГДР.

Бойкая восьмиклассница с торчками-хвостиками туго заплетённых косичек, приплясывая, спела песенку Пепиты, чернобровый чтец, недавний выпускник, студент театрального института, экспрессивно отбрасывая тень на синий сатиновый занавес, продекламировал Маяковского…

Раздвинулся занавес, на сцену вылетел, как из пращи, зловещий Ротбарт – всё ещё рельефно-мускулистый, упругий, затянутый в коричневое трико, исполнил парения и пробежки, прыжки, взмахи из коронного набора колдовских поз, пассов и, едва не вмазавшись в стену с запылённым портретом, эффектно застыл под аплодисменты, пластично распростёр над воображаемым лебединым выводком руки-крылья… Сомкнулись половинки занавеса, вынесли стул и густо нарумяненная, растолстевшая Казико в кожанке, сжимая окольцованными пальцами спинку стула, зачитала монолог комиссара.

Поделиться с друзьями: