Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 1

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

И, удивлённый редкой для тех лет осведомлённостью студентов в истории живописи, посматривал на Шанского с Сосниным, своих благодарных слушателей. Он, конечно, понятия не имел о заполненном до крышки живописными сокровищами Бызовском сунндуке.

– Всякое художественное течение, стиль подрывают предыдущую норму – осмелел Шанский – есть ли, Алексей Семёнович, общие закономерности эволюции, её этапов? Тот же Ван Гог…

– Е-е-есть, – тянул Бочарников, – есть. Ван Гог – это ведь последняя попытка удержать мир от распада: лепка форм заново, мазком по форме, пусть и исчезающей на глазах. Лепка без светотени, ибо свет у Ван Гога – не испускаемый из какой-то точки, но сплошной, повсеместный, каждый мазок сам по себе светится в отчаянной попытке живописца срастить подвижность и изменчивость изобразительных частей полотна с сомкнувшей и замкнувшей их цельностью – читайте, читайте, что писал гениальный псих брату Тео. Или оглянитесь на барбизонцев. Они высыпали из мастерских на пленер, а писали неживую, лишь с отблесками жизни природу – радостно вдруг забликовали тень и солнечный луч, заклубилось ранним светом овечье стадо,

заколебались сумерки зарослей. Да, Толя, не удивляйтесь, барбизонцы оставались ещё в прошлом живописи, прекрасном, но душном, однако, ощущая застойность воздуха в холстах какого-нибудь Пуссена, и… и даже Коро, они, не понимая того, готовили скандальное рождение импрессионистов, тех, кто затем их сменит, того же Ван Гога. Всякое направление переходное, всякое, что бы из оставленного позади им не подрывалось, само оно тоже будет подорвано. Разве у Мане не переходная живопись? Разве «Завтрак на траве», по которому пробежал ветерок декаданса, не предвещал чего-то, что узнали и увидели много позже? И «Олимпия» – не «Даная» ли нового, заболевавшего красивостью времени? Ладонь вместо фигового листка, жеманная поза, туфелька на ноге… А Моне под конец жизни уже писал раз за разом, как серию абстракций, «Пруд с водяными лилиями», – Бочарников, взбалтывая в ванночке краску, возводил ступени для восхождения: сперва картина изображает внешне узнаваемую натуру, затем натура разлагается, цвет, свет дробятся, затем, у того же Кандинского, выплескивается на холст душа художника и, наконец, – внутренний мир самого искусства…

– И потом, потом, на сверхновейшем этапе?

– Потом, – нарочито медлил Бочарников, – опять узнаваемая натура, опять портрет, пейзаж, натюрморт.

– Тупой круговорот?

– Почему тупой, время всё изменяет, только бережёт условности жанра, – Бочарников промыл кисть, – вот ведь, бывало, трепетные точечки-мазочки пуантилистов порождали монументальную, застывшую живопись…

– Как, как? – разом вскричали Соснин и Шанский, Художник удивлённо повернул голову; об этом и не догадывались.

– Да так, – Бочарников вёл со студентами диалог на равных, верил, что если они чего-то не знали, не видели, то уж точно после его наводок полюбопытствуют скорей посмотреть, узнать, – помните, Сера писал яхты? Но яхты не летели, врастали в воду. Как и тени облаков. Вода, судёнышки наливались тяжестью, становились неподвижными, как розовая земля, волнолом – земной шар забывал об обязанности вращения, нежился в предзакатных лучах…

Соснин наново прокручивал услышанное в классе рисунка. Была суббота, шёл на цеховую пирушку.

Медленно плыло к колокольне облако в Крюковом канале… собор синел за деревьями; точь-в-точь как когда-то, давным-давно. Свернул к другому каналу. Нешердяев, приглашая, сказал – дом почти напротив Львиного мостика.

его жизнь в искусстве

С благословения Академии Виталий Валентинович ещё аспирантом исколесил Италию, Францию, едва приподнялся занавес, обогнул Европу на многопалубном туристском лайнере, вылетал на конгрессы борцов за мир и разоружение, председательствовал в оргкомитетах, жюри… спортсмен и друг спортсменов, он расчищал свой календарь в високосные годы, чтобы поболеть на Олимпиадах. Возвращался с острыми, точными – укол рапиры, снайперский выстрел? – набросками, рисунками-пейзажами, тонированными бледной акварелью. «В долине Луары» – с силуэтом дивного замка; «Бискайский залив, закат» – с парочкой у поручня на переднем плане и лекальным выгибом корабельной шлюпки; «Вид на Монблан» – с заснеженными крышами шале и елями в левом нижнем углу и высвеченной солнцем вершиной в правом, верхнем, по диагонали лист делил трос подвесной дороги с лыжниками в скользивших по небу креслицах. И рассказывал Виталий Валентинович о заграничных впечатлениях замечательно! – окутывал события цветистым туманом, так, что слухи о приключениях сверх официальной программы, которые опережали его возвращение, им самим подтверждались и опровергались одновременно. И пусть в слове, как и в зодческих достижениях, ему не хватало страсти, обтекаемый, доброжелательно-мягкий, улыбчиво-лучезарный стиль покорял всех без исключений, шутили даже, что эталонная мера обаяния – «один Нешердяев».

В пятьдесят с небольшим импозантный вдовец сохранил стройность и гибкость юноши, ибо был предан спорту не меньше, чем зодчеству. Седой юноша – галантный, одетый отменно, но с налётом небрежности, какая отличает человека искусства от преуспевающего администратора. О, его право на раскованность признавали и сильнейшие сего мира. Когда Фрол Романович, Василий Сергеевич, затем и Григорий Васильевич собирали культурные сливки в Смольном, то среди чиновных деятелей искусства дозволялось фактурно выделяться всего двоим – блаженному скульптору-монументалисту с сальной гривой до плеч, наряжавшемуся в кружевное жабо с пышным тёмно-синим шёлковым бантом, да Виталию Валентиновичу, который мог безнаказанно смущать высокое собрание болотными штанами в рубчик, коричневой замшевой курткой, белой хлопковой рубашкой с расстёгнутым воротом… Эта живописная пара зримо отвергала вражескую клевету относительно подавления партийными органами свободы творчества.

Ну а в своём кругу?

После расширенного пленума правления, возглавляемого им с незапамятных времён, Нешердяев дирижировал пиром в Дубовом Зале ресторана Творческого Союза. Расточая радостную приветливость, мигрировал от стола к столу в огнистом звоне хрусталя, сверкании люстр. Как умно, весело Виталий Валентинович вёл застолье! – задев ненароком нудную тему вечных распрей симметрии и асимметрии, вспоминал трагикомическую историю о том, как Щусев, совместив на чертеже два варианта осевого фасада гостиницы «Москва», уехал загорать в Ялту, а Отец Народов в одну прекрасную ночь затребовал

проект, расписался на нём. – Так и выстроили, симметрично-асимметрично, смотрите! – Нешердяев артистичным жестом брал бутылку «Столичной», показывал на красно-белой этикетке отличия левого и правого вариантов, соединённых властным росчерком в единый фасад, а рассказывая, показывая, с неназойливой ловкостью пододвигал стулья дамам, чиркал зажигалкой – сам не курил! – поднося трепетное пламя не ближе и не дальше, чем следовало, да ещё наполнял бокалы и… начинал новую, подводившую к гусарскому тосту байку. А как произносил тосты! Как изображал великого бражника! Хотя не пил – не сводя с чокнувшегося с ним визави заинтересованных добрых глаз, лишь пригубливал золотистые грузинские вина, чуть розовея щеками от дегустационного наслаждения. И ему прощали милое отступничество, знали, теннис, горные лыжи не потерпят питейного перебора, стоит расслабиться и – адью, лёгкость, упругость…

– Маг куртуазности, – сказал как-то Шанский; «куртуазность» надолго стала одним из любимых его словечек.

На семестровых вечерах Нешердяев блистал в роли дружески шаржированного героя рисованных фильмов, над головокружительными приключениями коего на Эвересте или в борделях Гамбурга вместе со зрителями, набившимися в Бронзовом Зале, от души хохотал, а когда гас экран, вспыхивал свет, в третьем ряду материализовывался натуральнейший киноидол – до чего ладно на нём сидел тёмно-синий, в паутинку, костюм, как шла ему ярко-голубая, под цвет глаз, рубашка… и до чего же изящно двигался он по инкрустированному паркету Белого Зала, куда всех позвала музыка. Нешердяев открывал бал и неутомимо танцевал до утра. Всё громче музыка играла, он и в темповом рок-енд-ролле перетанцовывал младое племя. И глядел на осчастливленную партнёршу так, будто именно она, только она, желанна… ласкала небесная голубизна глаз, притягивала улыбка, смягчавшая орлиный профиль. Настоящий мужчина – сильный, нежный, заботливый, да ещё редкое чувство ритма! – захлёбывались поклонницы; за ним тянулась романтическая молва, его имя связывали с разными красавицами из актива Творческого Союза, но никто не видел, чтобы какую-то из них выбрал и покинул с ней зал.

А невозмутимость в неожиданных ситуациях?

На международной встрече архитекторов-миротворцев, костивших происки милитаристских кругов, кельнер поскользнулся, облил Нешердяеву рукав черепаховым супом. Виталий Валентинович даже не скосил на растяпу залиловевшего гневом глаза, скинул на пол диоровский пиджак и продолжил оживлённую дискуссию. Когда же перепуганный виновник инцидента примчался с вычищенной одеждой, просто приподнял и вытянул назад руки, чтобы надел…

А страсть к церемонно обставленным сюрпризам?

одна из множества иллюстраций

Вот и Львиный мостик, пришёл.

Да-да, в назначенную субботу, точно в назначенный час Соснин позвонил в дверь его квартиры.

Долго не открывали.

Хоть уходи.

Но тут щёлкнула замком соседняя дверь. Выйдя на площадку, Виталий Валентинович по-отечески обнял Соснина за плечи, как перед самым дорогим гостем открыл ключом главную дверь.

В просторном холле, вокруг уставленного бутылками, бутербродами и петифурами а-ля-фуршетного стола гудела весёленькая компания… тогда, кстати, Соснин и услышал впервые Нешердяевскую новеллу о симметричной асимметрии, увековеченную этикеткой «Столичной», тогда же узнал, что готика возникла как торжество женского начала, ибо грубые, закованные в латы воины-рыцари – обитатели романских замков – отправились умирать в крестовых походах, а культурный климат Европы смягчился, облагородился – запели трубадуры во славу прелестных дам, потянулись к небу, одеваясь в каменные кружева, храмы… Что ещё было тогда? Знакомство с Геной, Геннадием Ивановичем. Да, именно тогда.

Столько знакомств, столько впечатлений за вечер!

Нешердяев, одно время преданный сподвижник Жолтовского, посвящал в суть мистических радений у великого Ивана Владиславовича с избранными учениками, когда за обильным ужином они начинали обсуждать превращение бутона в цветок, ночь посвящали строению всего живого на свете по общим непреложным законам, а утром, уже за завтраком, догадывались, что тем же законам подчинялась архитектура. Затем, помнится, Нешердяев с неотразимо-хитрой улыбкой потчевал забавными историями из своей юности, совпавшей с сумасбродствами НЭПа, рассказывал как он, проживавший в те годы на углу Невского и Владимирского, в том доме, где над Соловьёвским гастрономом когда-то размещался вовсе не кинотеатр «Титан», а знаменитый ресторан «Палкинъ», искал буржуйский клад под паркетом… никто и не замечал, как он переходил от авантюрной завязки к принципам устройства перекрытий по деревянным балкам, которые прятались под паркетом, переходил к разнообразным особенностям деревянных конструкций как таковых, а заканчивал историю сведениями о втором мавзолее, деревянном, который точно копировал всем нам известный мраморный мавзолей-трибуну и был установлен в арсенальном дворе Кремля для тренировок почётного караула.

Подвыпившие ученики Мастера разбрелись по увешанным гравюрами Пиранези, заваленным книгами, раритетами комнатам с бесконечными стеллажами и разноформатными фотографиями молодой балерины; строгая причёска с пробором, серьёзное лицо и – парение в эффектных прыжках-полётах. Что такое барокко? – Мастер, как при первой встрече, загадочно улыбнулся и вручил обещанного Вёльфлина. – Берите, берите, Илюша, это подарок, уж сочтёте ль вы его царским… – вновь улыбнулся, на сей раз очаровательно, опахнул свежестью, смешавшей тонкие ароматы одеколона и мяты, и словоохотливым экскурсоводом повёл сквозь квартирную анфиладу, которая выгибалась подковой к входным дверям, – Виталий Валентинович называл её обжитым феноменом искривлённого пространства, где вольно порхал многолетний его любимец: что-то трогательно сбалтывавший на лету пепельно-оранжевый попугай.

Поделиться с друзьями: