Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– В том числе… если драпировку внезапно сдёрнуть, останется пустота.
– А глубины жизни, её смыслы? Где они?
– Исключительно на обволакивающих, испещрённых тайными знаками поверхностях! Поверхностное надо научиться читать.
– Ты себе противоречишь… уже не хочется проникнуть «за», «по ту сторону»?
– Хочется! Искусство без второго плана не существует, – полоса заката тускнела между стволами, – и сквозь жизнь проступает он, второй план, если синхронно всматриваться в себя и вчитываться в многослойную образную завесу.
Луна, так близко?
Софит качнулся.
Голубоватый
Треплев, окидывая взглядом эстраду: вот тебе и театр. Занавес, потом первая кулиса, потом вторая и дальше пустое пространство. Декораций никаких. Открывается вид прямо на озеро, на горизонт. Поднимем занавес ровно в половине девятого, когда взойдёт луна.
Сорин: великолепно.
Треплев: если Заречная опоздает, то, конечно, пропадёт весь эффект. Пора бы уж ей быть.
– Что-то знакомое, – зашептала Вика, заметила висевшую у прозрачных театральных ворот афишу, – а-а-а… в прошлом году еле до конца досидела, Мамаева играла Заречную, но скучно, постно поставили. Даже жидких аплодисментов не удостоились.
– В Александринском театре «Чайка» традиционно, начиная с первой премьеры, проваливается, «Чайку» отторгает красно-золотой зал, – важничал Соснин, – но нынче пьеса пропиталась печалью. В усадьбе у озера выясняют отношения, мучаются безверием, тоскуют, всё запутано, нам, зрителям, кажется, что главное в том, чтобы как-то распутать клубок, понять, что происходит на сцене, но одиннадцать нитей только спутываются сильней от акта к акту, узлы затягиваются. И никто на сцене не знает, что их ждёт, а мы, хоть и знаем, что и их, и усадьбу давно смело, всё равно ничего не можем понять.
Внимательно на него смотрела.
– Одиннадцать нитей?
– По числу персонажей пьесы, их даже тринадцать, чёртова дюжина, если прибавить повара с горничной.
– И ты всех смог бы назвать?
– Наверное.
– Ну и память!
– Не жалуюсь. Вика не отводила глаз.
– Почему же провальную пьесу ставят и ставят? – обходили кругами летний театр, медленно, круг за кругом, – чтобы раз за разом упиваться никчемностью и безверием, печалью? Или злорадством? Хотя ты сам сказал, что и нам не понятно ничего в их отношениях, слова все одиннадцать говорят простые, а непонятно.
– Вечная тайна раздразнивает, притягивает.
– Тайна – чего? Пустоты мира?
– Ну да… тайнописи оболочек жизни, которую поджидает смерть, тайна проницаемости материальных и духовных оболочек, их связей. К тому же – тайна искусства.
Заречная – Тригорину: не правда ли, странная пьеса?
Тригорин: я ничего не понял. Впрочем, смотрел я с удовольствием. Вы так искренно играли. И декорация была прекрасная… Должно быть, в этом озере много рыбы.
Заречная: да.
Тригорин: я люблю удить рыбу. Для меня нет больше наслаждения, как сидеть под вечер на берегу и смотреть на поплавок.
Заречная: но, я думаю, кто испытал наслаждение творчества, для того уже все другие наслаждения не существуют.
– Зачем разгадывать тайну? – откинула чёлку, глаза блеснули.
– Эта пьеса, – Соснин запомнил сентенцию Льва Яковлевича, темноватую, так и не прояснённую, но наикрасивейшую, пожалуй, из тех,
которые тот произнёс под зелёной лампой, – эта странная пьеса, – медленно повторил Соснин, – экстракт искусства, доктор Чехов выписал его больному человечеству простыми словами.– Экстракт искусства? В каком смысле?
– Скорей всего в том, что чеховское искусство – чистое, пугающе чистое, без примесей идейного содержания. Поэтому и простых слов не понимаем, в них горечь беспросветной жизненной правды, нам же подавай возвышающие обманы и поучения.
– Илюша, мне скажи правду, ты меня за нос водишь, это не твои слова? Ты кого-то процитировал?
– Мысли мои, слова – народные… Овладел инициативой, вёл игру, но стоило ли заигрываться? Клятвенно поднял руку. – Правда, ничего кроме правды: для убедительности я процитировал учителя литературы.
– У мужа тоже был хороший учитель-словесник, он часто…
– Муж объелся груш, – мрачно оборвал Соснин, но Вика не обиделась. Аркадина: ты не лечишься, а это не хорошо, брат.
Сорин: я рад бы лечиться, да вот…
– И что излечивает горчащий, выписанный доктором Чеховым экстракт?
– Может быть, слепоту. И глухоту. Конечно, при желании хоть на время прозревать и прочищать уши.
Аркадина: мне кажется… хорошо бы поехать куда-нибудь на воды.
– Ты любишь театр?
– Не очень… в театре столько фальши. Но бывают мгновения, – помолчал, подыскивая нужное слово, – бывают мгновения необъяснимой близости… Вот, смотрел «Ромео и Джульетту»…
– Я тоже ещё школьницей смотрела, в ТЮЗе, мне понравилось.
– А я на спектакле заскучал, ждал антракта и вдруг, помнишь, брат Джульетты со шпагой, в алом плаще, сбегал по ступеням амфитеатра к сцене?
– Да, Тибальд!
– И когда Тибальд сбегал, он у моего ряда, я сидел с краю, оступился, подвернул ногу. Ему было больно, очень больно, опёрся на барьер, скорчился, а надо бежать по роли… и прожектор плеснул огнём, жирное от грима лицо его исказилось болью, заштопанный плащ его затрепыхался у моих глаз, – Соснин путался, Вика слушала, не понимала, куда клонит, – мне самому так больно и жалко стало, так жалко.
– Ещё бы, его закололи!
– Нет, когда он доковылял до сцены и погиб, я думал совсем о другом, без интереса досматривал.
– Что ты?! Дробышева с Сошальским играли великолепно!
– Возможно. Но меня-то затронула слитная судьба обречённого героя и бедолаги-актёра! Несовместимые судьбы – вымышленная и реальная – именно в этом, не предусмотренном ни Шекспиром, ни режиссёром-постановщиком происшествии на ступеньках тюзовского амфитеатра, чудесно слились. Героя-бедолагу до сих пор жалко.
– Не понимаю, что так разбередило! Оступился актёр в роли Тибальда… но Тибальда закололи, зато тот актёр и сейчас, наверное, жив-здоров.
– Жив-здоров без той гримасы боли, которую не смогли скрыть румяна, без того огненного пыльного заштопанного плаща!
– Послушай тебя, так получается, что в искусство надо подмешать жизни, толику подлинной жизни, и тогда…
– И тогда может получиться подлинное искусство! Как-то ночью не спалось, додумался до того, что жизнь и искусство начнут непременно смешиваться, искусство, его новые жадные большие формы, поглотят жизнь…