Приволье
Шрифт:
— Шо тут поделать, отдала ему и патроны, дуреха несусветная. А он усмехается и говорит: «Отару мы угоняем». «Як же так? — спрашиваю я, а сама до того перепугалась, шо и на ногах не могу стоять. — Отара, — говорю, — не моя, а совхоза «Привольный», и я обязана ее стеречь». «Ничего, поберегла, и хватит, — отвечает тот, шо при шашке, а сам усмехается. — Теперь отара принадлежит нам. Берем и бричку, а с нею быков, коня и корову. Ты же со своей детворой и со старухой поселяйся в Осотном и жди там своих освободителей, только знай: не дождешься…»
Так я, Мишуха, потеряла отару. Пожили мы в Осотном до зимы. Мать моя вскорости захворала, с месяц пролежала и померла. Осталась я со своей шестерочкой, голодные и холодные. Надо, думаю, як-то подаваться до Привольного, в свою хатыну. Спасибо, нашелся в Осотном добрый человек, отвез нас на подводе в Привольный. Это было в
9
Разрозненные, уставшие воинские подразделения, направляясь на село Петровское, прошли через Привольный без боев и без остановок. Вместе с войсками в Богомольное вернулся и Пономарев, пока что один, без семьи, и вот тогда-то и началось то горе, которого еще в молодости моя бабуся, по ее словам, «хлебнула по самое некуда».
На другой же день в Привольный приехал нарочный и сказал, что ее вызывает к себе Пономарев. Когда Паша вошла в кабинет, то заметила, что Пономарев еще больше похудел, что лицо его со впалыми щеками было опалено морозом и почернело. Был он зол и мрачен, наверное потому, что вернулся, можно сказать, на пустое место: от совхоза, который он оставил пять месяцев назад, уцелела лишь пустая, с выломленными оконными рамами контора. В кабинете было не топлено. Пономарев стоял у окна в армейском полушубке, подпоясанном широким ремнем, в каракулевой шапке, закутанный шарфом. Сухо поздоровался и, не пригласив сесть, спросил:
— Ну, Прасковья Чазова, помнишь мой приезд в отару в конце прошлого лета?
— Як же не помнить, всю жизнь не забуду.
— А что я тебе говорил тогда? Говорил, что мы скоро вернемся?
— Было такое, было…
— Вот мы и вернулись.
— Бачу, шо вернулись…
— Мало видеть. Надо отвечать: где отара?
— Пропала…
— Как то есть пропала?
— Якись верховые угнали.
Она коротко и сбивчиво рассказала, как лишилась отары. Ей хотелось похвалиться и тем, как она, не струсив, убила двух грабителей и как геройски погиб дед Яков, но промолчала — слезы сдавили ей горло, не дали говорить.
— Кто они, эти верховые?
— Сказали, шо партизаны.
— Голову байками не морочь! — крикнул Пономарев. — Какие еще партизаны? Говори правду, куда девала отару?
— Я все уже сказала. И ты на меня не кричи, у меня муж на войне. — Паша заплакала. — Детишки с голоду попухли. Хоть бы о них спросил. Харчишками подсобил бы…
— Какие тут еще харчишки? Видишь, все разрушено.
— Так ить дети же… Погибают от голода…
— Детьми не прикрывайся, Чазова, все одно придется держать ответ перед райпрокурором. — Пономарев с трудом отдышался и, сопя носом, добавил: — Не ты одна, а все, кто не сохранил стадо или отару, предстанут перед райпрокуратурой. Милиция уже начала розыски скота и овец, и ежели твоя отара не отыщется, запомни: тебе не поздоровится…
— Ить детишки совсем ослабли… погибают…
— А то, что совхоз погиб? Это как? А где тот автомат, что я тебе отдал?
— Забрали те же верховые.
— Опять верховые? Учти, и за автомат ответишь.
Не в силах сдержать слезы, Паша отвернулась и хотела уйти.
— Погоди, Чазова, разговор еще не окончен. — Пономарев долго кашлял хриплым, простуженным кашлем, а Паша стояла и тихонько плакала. — Прошу тебя пока присмотреть за приблудными овцами. В Привольном их отыскалось десятка четыре или пять, никто точно не знает. Может, отыщутся еще. А учитывать их и присматривать за ними некому. Сидит там, у кошары, столетний дед. Так ты, пока суд да дело, словом, пока прокуратура будет вести следствие по делу, а милиция — розыски твоей отары, займись этими овцами. Днем выгоняй их за хутор. Зима нынче бесснежная, овцы отыщут корм под ногами, а ночью держи их в кошаре. Что молчишь? Чего в землю глядишь? Что, аль стыдно?
Пономарев не понимал, что не от стыда, а от горькой обиды Паша молчала, не в силах поднять голову.
— Ладно, пригляжу за приблудными… А як же детишки? Погибнут же…
— Насчет детишек, и не только твоих, позаботится совхоз, — сказал Пономарев. — Был же у нас до войны интернат, вот откроем снова. Но не все вдруг, в один день. Надо сперва хозяйство поставить на ноги, пропавшие отары и гурты собрать.
— Долго ждать. Когда же это будет?
Не дожидаясь ответа, Паша вышла из кабинета и направилась не по дороге, а напрямик, через выгон. Ее пугал не предстоящий разговор с прокурором…
Голодные дети! Спеша и спотыкаясь о сухой бурьян, о мерзлые кочки и кротовые бугорки, она мучительно думала о том, как же ей спасти свою шестерочку. Позавчера сжалилась соседка — насыпала чашку кукурузной муки. Славные получились лепешки, разделила всем поровну, по одной лепешке. И вот уже второй день в хате не было ничего съестного. Анисим и Антон крепились, еще держались на ногах, лишь изредка, глотая слюну, молчаливо поглядывали на мать грустными, по-стариковски ввалившимися глазами — все понимали. Молчал и Алеша, тихонько плакал, вытирая кулачком глаза. Девочек же и Анатолия голод так одолел, что они, бедняжки, лежали рядочком, укрытые грязным тряпьем — не было сил подняться — и только слышно было: «Маманя, исты хочемо… Маманя, исты хочемо». Паша и тут, на выгоне, слышала эти их скулящие голоса и видела их исхудалые, обтянутые желтой кожицей личики — такие они жалкие, что хоть бери и клади в гробик.Как-то, поправляя одежонку, которой они были укрыты, Паша увидела их ноги, опухшие от колен до пяток, — ткнешь пальцем, и на мягком желтом теле останется след. И тогда Паша решилась на самое страшное — украсть гуся. Видела днем: с десяток гусей (чьи они, она не знала) паслись белой стайкой на выгоне, недалеко от ее хаты. Но как украсть гуся среди белого дня? Птица горластая, поднимет крик, услышат в хуторе, сбегутся люди. Однако мысль о том, чтобы принести в хату гуся, была так навязчива и так беспокоила ее днем и ночью, что Паша, подобно голодной волчице, идущей на охоту, пошла на выгон, поближе к добыче. Ходила, делала вид, что собирает стебли, сухой коровий помет, нагибалась только для того, чтобы было похоже, будто она занята делом, а сама не сводила глаз с гусей. Время тянулось мучительно долго. Видимо, Паше помогли смелость и решимость: когда она незаметно приблизилась к птицам, ей удалось поймать довольно крупную гусыню. Паша сжала ей горло, чтобы не закричала, дрожащими руками завернув ее в фартук и спрятав под полу шубенки, упала и поползла в ложбинку. Там, в кустарниках боярышника, просидела с задушенной гусыней до конца дня, отдышалась, подождала, пока совсем стемнело и какая-то девочка угнала гусей. Только после этого, боязливо переступая в темноте ослабевшими ногами, она пошла домой.
В ту ночь в ее землянку заглянуло само счастье. Гусь был сварен в цыбарке вместе с потрохами. Паша так была рада, что и к еде не прикасалась, забыла, что и она голодна, а все смотрела и смотрела, с какой радостью ее шестерочка съедала бульон и нарезанную небольшими кусочками гусятину. Как она ни делила бульон и мясо, как ни старалась растянуть еду подольше, а бульон и гусь были съедены за три дня, и теперь снова в хате, вот уже третий день, не было ни крошки хлеба, ни горсти кукурузной муки и для нее все так же самым главным было — накормить детей. Но как их накормить? Чем? Второго гуся уже не принесешь. И тут она вдруг вспомнила о тех приблудных овцах, которых ей доверили охранять, и еще быстрее заспешила к кошаре, а в голове: «Маманя, исты хочемо…»
Возле кошары сидел, опершись на посох, Потапыч, древний старик в длинной шубе и в шапке-ушанке, со слезящимися, как у слепца, глазами. Старик обрадовался, когда узнал, что директор велел Паше сторожить овец. Тяжело опираясь на посох, он с трудом поднялся, хватаясь рукой за согнутую поясницу и говоря:
— Ну, спасибо тебе, Парася, выручила… Не в мои-то годы встревать в караульные. Да и хворый я.
— Сколько же их тут, овечек-то? — спросила Паша.
— Никто, милуха, не считал, — ответил старик. — Загляни сама в кошару, сколько узреешь, все наши. Попасти бы их надо. С утра сидят без корма, я их не выпускал, силов у меня нету гулять за ними. Может, выпустишь в поле?
— Выпущу, дедусь, обязательно выпущу.
Как только Потапыч вручил ей ключи от замка и, выставляя вперед посох, заковылял в хутор, Паша сразу же выпустила овец. Она не успела снять замок, как дверь сама распахнулась и голодные животные, опережая друг друга, лохматой кучей рванулись из кошары. В этой сутолоке Паша никак не могла их сосчитать. Уже в поле, когда овцы припали к сухой травке, пересчитала — их оказалось пятьдесят две овцы. Пока они паслись, старательно отыскивая прошлогоднюю, иссохшую и прилипшую к земле траву, Паша, глядя на них, ни на минуту не переставала думать — нет, не о том, что ей предстояла встреча с райпрокурором, и не о том, сколько перед ней паслось овец, а о детях. Знала, они ждали ее и верили: если мать ушла из хаты, то непременно принесет им еду, ибо на то она и мать, и в ушах ее снова возник слабый голосок: «Маманя, исты хочемо…»