Призрак прекрасной дамы
Шрифт:
У пустой миски нарисовался уродец сфинкс. Он сердито покосился на Матюху, открыл розовую пасть с острыми гвоздиками зубов и требовательно мяукнул: пить и жрать!
– Явился, погромщик хренов? – утренняя злость на кота давно рассеялась. И сейчас, в пустоте огромной квартиры, присутствие живой души, пусть даже и кошачьей, было утешительным. – Как тебя там? Омон Ра – это слишком пафосно. Я буду звать тебя Омкой. Окэ?
Кошак снова мяукнул.
– Вот и пообщались. Колбаски хочешь?
Матвей выковырял из салата кубик колбасы и на раскрытой ладони протянул сфинксу. Тот подошел, понюхал и равнодушно отвернулся.
– Ты что, чувак, сторонник нездорового питания? – Назимов вскрыл оставленный
Благородный сфинкс зачавкал плебейским торопливым чавканьем. И Матюха вернулся доедать свой салат. Когда оба насытились, Матвей поставил грязную тарелку в раковину и предложил коту:
– Ну что, Омка, пошли спать?
Походу, кошак принял приглашение: гордой фараонской поступью он выплыл из столовой и, бесшумно ступая мягкими лапами, двинулся по коридору. Но у гостевой спальни сфинкс не остановился, а проследовал дальше – к залу «с историческим интерьером». По необъяснимой тяге Матюха поплёлся следом за ним. Кот просочился в узкую щель приоткрытой двери и скрылся в темноте.
Из зала, точно из склепа, тянуло аццким сырым холодом. Матвей зябко поёжился. Походу, беспамятная Татка сама второпях забыла закрыть окно. Но в столовой тоже была открыта форточка, и ничего – с улицы веяло свежим майским теплом, а вовсе не замогильной стылостью. Парадокс. Но логичное объяснение нашлось быстро – эркер. Стопроцентов это архитектурное излишество порождало сквозняки.
Назимов вошёл в тёмный зал и несколько раз шлёпнул ладонью по стене в поисках выключателя. Искристым светом вспыхнула огромная люстра, имитировавшая канделябр со свечами. И между слепотой и ясностью мелькнуло перед глазами что-то высокое, прозрачно-белёсое – как свисавшее вдоль стены полотнище. Мелькнуло и исчезло. Назимов потёр левый глаз, иногда подводивший расплывающейся резкостью. Нет, всё окэ. Походу, почудилось. Зал выглядел так же, как накануне, во время Таткиной экскурсии: на стенах резвились упитанные амуры и нимфы, часы скучно махали маятником.
По холодной воздушной дорожке сквозняка Матвей дошёл до окна и заглянул за складчатую золотистую штору. Рамы эркера оказались плотно закрытыми. Откуда же несло холодом? Да хрен с ним – дует себе и дует. Пусть отличник-Денисов разбирается, когда вернётся.
Матюха смачно зевнул. Баиньки пора! Слева раздалось осторожное и словно бы вопрошающее «мяу?». Он обернулся на звук: сфинкс вытянулся в струнку и застыл, уставившись немигающим янтарным взглядом на фортепьяно.
– Эй, Омка, – окликнул его Матвей, – ты что там высматриваешь?
Но кошак даже ухом не повёл. Сейчас он был похож на собаку-пойнтера, что сделала стойку на запах близкой дичи.
– Всё-таки какой-то ты ненормальный. Котомумия. Спать пойдёшь? Или всю ночь будешь на пианино пялиться?
Омон Ра дважды дернул кончиком хвоста – подал знак, что услышал, но с места не сдвинулся.
– Ну, как хочешь, лысый.
В спальне Назимов кучей сбросил одежду на стул возле кровати, лёг. Но сон не шёл, несмотря на давешнюю усталость. Раздражала легкомысленная скользкость шёлкового белья и мягкость промявшегося под весом тела ложа. В Москве у него кровать была жёсткой, с ортопедическим матрацем. И бельё плотное, сатиновое. А здесь – не постель, а дамское недоразумение.
Некоторое время Матвей ворочался с боку на бок, стараясь найти удобную для сна позу. Мысли лениво кружились вокруг завтрашних дел: перед покатушками надо бы залить полный бак горючки. Назимов ещё ни разу не был в Ораниенбауме, а Татка говорила, что там красиво. Погоду обещали зачётную: тёплую и даже солнечную – редкость для страдающего недержанием
Питера. А вот с козочками пока вышел облом – ему сегодня одна не приглянулась.Вдруг в ночной тишине Назимов услышал осторожные, застенчивые аккорды. Будто бы неизвестный музыкант замечтался над клавиатурой и вложил свою меланхолию в рассыпавшиеся на ноты пассажи. Звуки дрожали в воздухе и с серебряным звоном осеивались на пол. «А вот и пианист для тётушкиных музыкальных вечеров, – лениво подумал Матюха. – Удобно, что по соседству. Надо будет Татке сказать».
В разъятой на аккорды мелодии он не без труда узнал вальс. Раз-два-три, раз-два-три – дурманила загустевшее, вязкое сознание музыка. Он начал, было, задрёмывать, как вдруг от внезапного прозрения сон слетел, будто сдёрнутое рывком одеяло. Вальс доносился совсем не из окна – там, во дворе, было тихо. Музыка звучала из глубины квартиры. Походу, играли… в музыкальном салоне. Оп-пачки! Кто? Кто там мог музицировать? Ведь не кошак же?
Встревоженный Матвей спрыгнул с постели и, как был, голым, пробежал по тёмному коридору до музыкального салона. У высокой двустворчатой двери он замер и прислушался. Мелодия оборвалась – походу, музыканта спугнул топот босых пяток. Только эхо последнего аккорда трепетало в воздухе ночным мотыльком.
Назимов резко распахнул створки двери, включил свет и на секунду зажмурился. Но, когда открыл глаза, увидел одного Омона Ра. Кошак сидел на полу у полированной ортопедической ступни фортепьяно и укоризненно смотрел на Матюху узкими вертикальными зрачками. На морде его было написано возмущение: «Зачем припёрся? Весь кайф обломал!».
– Только не говори, что это ты тут музицировал, – набросился на лысого уродца Матвей. – А кто? Я же слышал!
Сфинкс равнодушно отвернулся. Назимов огляделся: зал был пуст, крышка фортепьяно закрыта, и ничто не намекало даже на возможность ночного концерта. Походу, он обманулся: музыка звучала от соседей. Аццкий абзац! Старый дом, а слышимость как в хрущобе! И сосед тоже хорош: долбит, дятел, по клавишам, когда весь дом уже спит. На месте Денисова, Матвей наведался бы к этому хренову Рихтеру и объяснил ему правила общежития.
Но раздражение быстро улетучилось. Соседская музыка – человеческая, объяснимая – больше не пугала. Матюха шикнул на Омку – просто так, для острастки – и вернулся в спальню. Лёг, натянул одеяло, свернулся эмбрионом, угрелся и наконец-то погрузился в сон.
Неизвестно, как долго он проспал, но в какой-то момент до слуха вновь донеслись тихие мечтательные аккорды. Они звучали на зыбкой грани между сном и явью. Мелодия вальса качала и нежила, дарила чувство давно забытого детского безгрешного счастья. Под веками вдруг стало влажно: восторг проступил слезами. И вместе с солёной влагой уходили застарелые тревоги, страхи, вины и обиды. Матюха погрузился в сладкий, мёдом загустевший транс. Блаженство было таким полным, таким чистым, что хотелось только одного – чтобы оно никогда не кончалось. Остановись, мгновенье!
Но постепенно мелодия, тонкая до разрыва, набрала силу, задышала и наполнилась страстью. Вальс отбросил притворство меланхолии. Теперь в его подчиняющем ритме зазвучала та откровенная чувственность, за которую танец когда-то предавали анафеме. Вальс пел о любви, о наслаждении жарким слиянием двух тел, которые всё теснее прижимала друг к другу центростремительная сила кружения и желания.
Раз-два-три. На плечо Матвея легла чья-то невесомая прохладная ладонь. Раз-два-три. Руки сомкнулись на талии – такой тонкой, что боязно было сломать. Раз-два-три. Ноздри жадно вдохнули волнующий свежий аромат. «Фиалка» – отчего-то подумалось Матюхе. По щеке скользнул пушистый локон, выбившийся из причёски на очередном вираже.