Профессия: театральный критик
Шрифт:
В своей книге Ю. Лотман намечает также взаимоотношения между общим принципом построения художественного произведения и отдельным художественным приемом, единством целого и своеволием частностей, между системой образов и отдельным образным решением, из этой системы выпадающим: "В художественном произведении отклонения от структурной организации могут быть столь же значимыми, как и ее реализация". Исследователь утверждает: "Без предшествующего запрета последующее разрешение не может стать структурно значимым фактором и будет неотличимо от неорганизованности... Система разрешений значима лишь на фоне запретов и подразумевает память о них". Стоит ли в таком случае радоваться "могуществу" современной режиссуры, нередко отметающей все и всяческие "запреты"? Стоит ли режиссерам торжествовать по поводу завоеванной ими "свободы", если эта "свобода" порой представляет собой просто-напросто отказ от какой бы то ни было художественной системы, становится бессистемностью, возведенной в принцип?
На сцене Московского драматического театра имени К. С. Станиславского идет "веселая пьеса о разводе" Э. Радзинского "Монолог о браке" в постановке В. Кузенкова. Автор и режиссер
Мы знаем, что способ высказывания современного художника подчас необыкновенно сложен, субъективен. Однако в большом искусстве этот способ так или иначе связан с внутренними творческими импульсами, с определенной эстетической системой и, в конце концов, имеет в виду вполне ясные и крупные идейно-художественные цели. В пьесе Э. Радзинского, в спектакле В. Кузенкова открыть такие импульсы и цели трудно.
"Монолог о браке" возникает вне всякой мыслимой художественной системы как серия, говоря словами Ю. Лотмана, "разрешений" без следа каких-либо "запретов", способных хоть в какой-то степени донести до зрителя внутреннюю логику пьесы и ее постановочного решения. Чего только в спектакле нет! И очаровательная героиня в лиловом трико, проводящая часть сценического времени за балетными экзерсисами. И фотографии актеров театра, которыми наподобие обоев оклеены стены. И яблоко, которое героиня в торжественной обстановке отведывает сама и дает вкусить герою. И кухонные газовые плиты, служащие здесь еще и столиками в кафе. И игра в жмурки — герой носится за героиней и, разумеется, с разбега натыкается на ее родителей. И отец героини, который, почти не отрываясь, читает одну и ту же газету, время от времени раздувая щеки и изображая духовой оркестр. И любовный экстаз, о силе которого можно было судить по семь раз повторенному, придушенному страстью возгласу: "Димка!" И стоны героя—"Я люблю тебя!" — в финале спектакля, разносимые по залу мощными динамиками. И забавные диалоги. И розыгрыши. И остроты. И чего-чего только нет в "Монологе о браке"! И все это предпринято для того, чтобы глубокомысленно сказать в финале: в любви надо быть повнимательнее друг к другу...
В "Монологе о браке" дает о себе знать определенный театральный принцип, суть которого — в отсутствии каких бы то ни было принципов: здесь система, которая заключается в пренебрежении какой бы то ни было системностью. Здесь все дозволено—и "неотличимо от неорганизованности", все разрешено—и содействует превращению спектакля в хаотическое нагромождение условно-театральных сценических приемов.
Мы — в Грузинском драматическом театре имени Ш. Руставели на спектакле "Ромео и Джульетта" (режиссер Г. Кавторадзе, художник О. Кочакидзе). Его стиль складывается из причудливой смеси абстрактно-поэтической символики и резкого натурализма. Кажется, режиссер и художник целиком передоверили символике поэзию шекспировской трагедии. Поэтическое начало предстает в спектакле в виде строго фиксированных условно-театральных постановочных решений, неспособных вместить и выразить диалектику шекспировской мысли, в то время как герои спектакля как бы освобождаются от причастности поэтическому и обрисованы с резким и ничем не оправданным натурализмом. Этот натурализм искажает очертания внешнего облика и внутреннего мира героев, уводит их в область бытовых и даже житейских представлений о жизни, укореняет их на тленной почве бездушной обыденщины. И все это потому, что сосуществование символики и натурализма, к которому стремятся авторы спектакля, осуществляется в нем чисто механически и приводит к неожиданным результатам, лежащим вне замыслов создателей постановки и безнадежно путающим их собственные карты. Контрасты художественных систем, которыми задумали воспользоваться режиссер и художник, оборачиваются резкими смещениями пластов пьесы, кричащими идейно-художественными противоречиями.
Перед нами искусственное и потому неплодотворное совмещение противоположных стилевых систем, приводящее не к органическому их синтезу и союзу во внутренне цельном идейно-художественном решении, но к рождению "осколочной" сценической формы, растаскиваемой противоречиями стиля в разные стороны. Перед нами все тот же хаос приемов, произвольно выбранных из всего, что нажито искусством театра, и столь же произвольно пускаемых в дело — помимо каких бы то ни было системных ограничений и эстетических обязательств, которые художник добровольно налагает на себя. Но "там, где нет правил, не может быть и нарушения правил, то есть индивидуального своеобразия" (Ю. Лотман). В этом смысле постановка "Ромео и Джульетты" в Тбилиси как две капли воды похожа на спектакль "Монолог о браке" в Москве. И там, и здесь утрачивается внутренняя цельность и вместе с нею — неповторимость; и там, и здесь режиссерская "свобода", отрицающая эстетическую необходимость отдельного приема и целесообразность общего художественного решения, оборачивается все тем же отсутствием "непременно четких и оправданных с точки зрения... логики построений". Спектакль превращается в демонстрацию "набора средств и приемов, свойственных... театру", в "площадку для субъективной режиссерской фантазии". Да, но ведь мы сейчас почти дословно процитировали авторское введение в пьесу Ю. Визбора и М. Захарова "Авто-град-ХХГ, постановка которой осуществлена Марком Захаровым в Московском театре имени Ленинского комсомола.
Собственно говоря, принцип решения спектакля достаточно ясно изложен во введении к пьесе, представляющем собой причудливую смесь ссылок
на "бурное время научно-технической революции" и обещаний "обилия музыки и песен", которое якобы "создает современную атмосферу представления", сулит некую особую "экспрессивность" и обеспечивает "оригинальность режиссерского построения".Авторы пьесы, режиссер, художник А. Васильев отвергают не только "бытовую логику", но какую бы то ни было систему внятных логических связей в том "наборе средств и приемов, свойственных "молодежному театру" (странный эстетический неологизм — "молодежный театр", — непонятно, что стоит за ним), в какой выливается в конечном итоге их совместная работа. Постановка столь перенасыщена всякого рода неожиданными несообразностями, так непоследовательна в своем стремительном движении, что вызывает неодолимое желание напомнить слова актрисы Елены Гончаровой, героини пьесы Юрия Олеши "Заговор чувств": "В эпоху быстрых темпов художник должен думать медленно".
В спектакле грохочет оркестр, размещенный на специальной эстраде, поют про "непройденную роль", "пепел разговоров" и "бессонное сердце" (как жаль, если в каждом спектакле Захарова будет принимать непременное участие вокально-инструментальный ансамбль, которым обзавелся театр!). Здесь стучит метроном и ревет заводской гудок. Здесь справа, сзади, сверху сцены открываются огромные экраны, на которые проецируется фотография красивого героя. Здесь мечется на сцене, выкрикивая лозунги и афоризмы, обряженная в штормовки студенческих стройотрядов вольница неорганизованной массовки. Здесь объясняются в любви шелестящим шепотом, но, как принято на современной эстраде, в микрофон. Здесь актеры играют на отработанном обаянии, едва прикрывающем внутреннюю пустоту, надуманность чувств и сочиненность мыслей, и при этом доверительно смотрят прямо в глаза зрителю. Доверительно, но ведь и бесстрашно: что, если зритель ничего не увидит в глазах актера? Не обернется ли это катастрофой для спектакля? Тогда зритель догадается, что в этой постановке Марка Захарова разработка глобальных проблем современности перерождается в самоцельную игру бесспорно способных актеров, одаренного художника и режиссера с залом, в жонглирование театральными приемами и, мы бы рискнули сказать, — в кокетство режиссерским "могуществом" и "свободой" владения навыками сценического ремесла.
Создатели разобранных выше спектаклей, к сожалению, не одиноки: произволом фантазии, механическим соединением различных театральных принципов и сценических приемов грешат почти все упомянутые нами режиссерские работы. Однако— еще раз процитируем Ю. Лотмана: "В структурном отношении простота— явление значительно более сложное, чем украшенность". Вопрос о сложности, в конце концов, становится вопросом о праве произведения на сложность, проблемой творческой ответственности художника и должен решаться именно в этой плоскости. Однако дело не только в субъективных причинах, в подчас неверной самоориентации театра.
Последние десятилетия породили так называемую "мозаичную культуру", превращающую художественный "текст" произведения в набор сообщений, лишающую его, по мнению специалистов структурного анализа, прочной культурной или хотя бы логической опоры. Принципом построенных таким образом произведений становится внутренняя и внешняя дезорганизация, а образцом для их создателей является газетная страница, где "рядом с некрологом — реклама и чуть поодаль "атаки хоккея" с реакцией болельщиков — свистом", путеводной нитью делается расчет на эффект, пробуждающий исключительно эмоции аудитории. Исследователь пишет, что "текстов с "мозаичной" структурой можно порождать очень много, рецепт изготовки их несложен, а конкретно-событийное содержание варьируется весьма широко", потому что принцип организации такого "текста" произволен, а его избыточность (!) "нацеливает текст не на канал культуры, а на канал массовых коммуникаций".
Здесь театр теряет самостоятельность; здесь сцена утрачивает одной ей присущую художественную выразительность, яркую образность и духовную власть над мыслями и чувством, над сердцем человека. Театральное искусство рискует перестать быть творчеством там, где его создатели действуют согласно советам Директора из "Театрального пролога" гётевского "Фауста":
Избытком мысли поразить нельзя,
Так удивите недостатком связи.
Насуйте всякой всячины в кормежку:
Немножко жизни, выдумки немножко,
Вам удается этот вид рагу.
Толпа и так все превратит в окрошку,
Я дать совет вам лучший не могу!
Здесь творчество превращается в заурядное ремесло.
На языке "застывшей театральности "
Еще Мейерхольд заметил, что "в сплетении формы и содержания есть еще третий момент — как это делается, как форма сплетается с содержанием". Сегодня фантазия, опыт, воля режиссеров нередко излишне, как кажется, подчиняются конструктивному моменту. В связи с этим в современном театре на первое место все отчетливее выходят проблемы профессионального навыка и умения, мастерства, часто понимаемого как техническая грамотность, как способность режиссера употребить в дело тот или иной театральный прием. Постановочная техника и профессиональная осведомленность приобрели сегодня самодовлеющую ценность и подчас рассматриваются в отрыве от куда более важных задач, стоящих перед искусством. К слову сказать, это "поветрие" затронуло не только театр — компетентный исследователь современной советской поэзии пишет: "Многие молодые стихотворцы больше думают о демонстрации профессионального уровня, нежели о себе и о жизни. Еще и сказать-то нечего — а стих уже готов". Между тем мастерство, ставшее самоцелью и понимаемое в узкоспециальном и замкнуто-цеховом смысле, "голый" техницизм, щегольство профессионализмом и замыкают творчество режиссеров в рамках ремесла.