Прохладное небо осени
Шрифт:
Этой вот седой женщине она тоже обязана. Ленинградка, научила ее мужеству. И не одну ее, наверно.
Инесса попыталась представить, как было в этой квартире в те дни: забитые окна, железная труба под лепным потолком, стены в изморози. Укутанная во что только возможно, с тяжелыми на ослабевших ногах валенками, иссохшая, с потухшим взглядом хозяйка... Все так, наверно, но отчетливо увидеть это теперь уже нельзя – среди тепла, уюта, блеска хорошей посуды, обилия еды на столе.
– Еще хорошо, Евгений Гаврилович неподалеку, на Ленинградском фронте, служил, – сквозь мысли донеслось
– И выдумаешь же! – ласково засмеялась Варвара. – Ну что ты на себя наговариваешь?
–
– Господи, да что ты себя коришь? Да другой бы на твоем месте и не так бы переживал.
...Инесса поселилась у Варвары, выписавшись из больницы. Деваться ей было совершенно некуда, работы она никакой не знала, ни близких, ни дальних родственников у нее не осталось. Ею владело тупое отчаяние и безразличие к своей несчастливой судьбе. И тогда явилась Варвара – палатная сестра, которая с первого дня Инессу особо опекала – жалела ее, беспомощную, неприспособленную, такую молоденькую. Пришла и сказала, что если Инесса хочет, то может остаться в больнице санитаркой – рабочая карточка! – а жить может у нее.
У Варвары было полдома неподалеку от больницы. С улицы дом казался вместительным и добротным, внутри же Варварина половина состояла из одной комнаты, кухни и закутка в коридорчике, где Инесса после долгих споров (Варвара, конечно, хотела отдать ей свою кровать) и поселилась. И пошла работать санитаркой. Мыть полы, убирать нечистоты.
Дома у нее, в Ленинграде, – когда дом, конечно, еще имелся – полы были паркетные и в подъезде висело объявление, чтобы ни в коем случае их не мыть, а только натирать. И два раза в год являлся в квартиру полотер со своим пахучим оранжевым ведром, устраивал кавардак, сдвигая во всех комнатах мебель, – квартира от этого становилась привлекательно-незнакомой и неожиданной, – намазывал полы, а потом плясал по ним, засунув босую оранжевую ногу за ремешок щетки... Инессе лишь иногда приходилось протирать кафельный пол на кухне, ну сколько там было метров? Пятнадцать, не больше.
В больнице, на ее этаже, размещалось шесть громадных палат. Коридор. Лестница. Наверно, только безвыходное положение, трудности с кадрами заставляли больничную администрацию первые полгода терпеть такую санитарку. Пока она с грехом пополам, пыхтя и обливаясь потом – ни сноровки, ни сил у нее не было нисколько, – управлялась с одной палатой, тетя Катя с первого этажа успевала убрать свои шесть.
Грязная эта, непосильная работа выматывала, опустошала. Порой находило мучительное желание – умереть, не жить. Зачем ее выходили в этой больнице?!
Сознание, что ею делалась во время войны именно трудная, именно грязная, но необходимая работа, лишь иногда и ненадолго утешало. Госпиталь бы еще был, а то – больница, и болезни все совершенно тыловые, и больные – самые простые, заурядные, никакими геройствами не знаменитые женщины. К тому же командовали Инессой все, кому только была охота, – от врачей, сестер и больных до таких же, как она, санитарок. Житейская неприспособленность, душевная чувствительность, беззащитность молодости вовсе не у всех вызывают участие. Варвара была – одно, а та же тетя Катя, санитарка с первого этажа, – другое; она не то что по ошибке Инессин участок на лестнице не захватит своей тряпкой, а норовила хоть два, хоть три своих метра не домыть. Злая была эта тетя Катя и жестокая, понимала, как этой ленинградской девочке-неумехе трудно, но хотела, чтоб еще трудней было, хоть этим ее до себя низвести.
...Варвара стащила Инессу с топчана и объявила, что сегодня у них банный день, давно
Инессе пора голову мыть, воды горячей много. И Инесса пошла, и послушно разделась, и подставила голову под струю горячей воды, которую лила на нее Варвара, а сама при этом думала, что никакие сотни квадратных метров грязных полов, никакие нечистоты – ничто ей теперь не страшно, после того что увидела. Другая мерка несчастья, другая мерка мужества оказалась у нее в руках.Все это мгновенно пронеслось перед глазами – больница, Варвара, тетя Катя, Зинка и то, как повернул тот день, когда увидела фильм «Ленинград в борьбе», ее судьбу, ее жизнь.
Этой вот седой женщине она тоже обязана. Ленинградка, научила ее мужеству. И не одну ее, наверно.
Инесса попыталась представить, как было в этой квартире в те дни: забитые окна, железная труба под лепным потолком, стены в изморози. Укутанная во что только возможно, с тяжелыми на ослабевших ногах валенками, иссохшая, с потухшим взглядом хозяйка... Все так, наверно, но отчетливо увидеть это теперь уже нельзя – среди тепла, уюта, блеска хорошей посуды, обилия еды на столе.
– Еще хорошо, Евгений Гаврилович неподалеку, на Ленинградском фронте, служил, – сквозь мысли донеслось до Инессы. – Кое-что из своего пайка экономил, нам с Юленькой привозил.
Сколько лет прошло, а в ленинградских домах и по сию пору не иссякли блокадные воспоминания.
– И Юленька бы выжила, если бы в тот раз...
– Не в тот раз, так, может, в другой, сколько об одном говорить можно? Не вернешь Юленьку разговорами.
Ему еще до сих пор больно. Не хочет бередить боль. В дальнем углу комнаты, на низком столике, кстати зазвонил телефон. Мать рванулась было встать, но о чем-то вспомнила, посмотрела на сына. Тот понял, попросил извинения у Инессы, поднялся. Почему-то все замолчали.
– Да? – сказал в трубку Токарев. – Я. – Звонок, видимо, ожидался, и ожидался с удовольствием. Антонина Павловна не спускала заинтересованных глаз с сына. – Ну, здравствуй, здравствуй! – Он уселся поудобнее в кресле, приготовившись к приятному разговору. – Мама мне передавала. Ты получила мою открытку?
Инесса сказала:
– До войны мне приходилось бывать в этом доме.
– Да? – отвлекшись от сына, живо откликнулась Антонина Павловна. – У кого же? Мы давно тут живем, многих знаем.
– Их вряд ли знаете. Давно было. Друзья моих родителей тут жили. Папин сослуживец, вернее, начальник. А мама дружила с его женой. Никак только не могу вспомнить, на каком этаже они жили. А подъезд точно ваш, в этом я уверена.
– В блокаду умерли? – понятливо предположил Токарев-старший.
– Нет. Дядя Тима – папин начальник – был репрессирован. Сейчас реабилитировали.
При этих словах, словно с усилием что-то припоминая, глаза Евгения Гавриловича сделались напряженными, – может быть, он знал Тимофея Федоровича? В этом доме большей частью жили люди необычные – известные артисты, крупные руководители, каким был Тимофей Федорович. Да и он сам, Токарев-старший.
Она решила ему помочь:
– Это для меня – дядя Тима. Тимофей Федорович. Не знали?
– Не знал. Нет. Не знал.
Антонина Павловна отвлеклась от телефонного разговора сына, пояснила:
– Мы здесь только в тридцать седьмом поселились. Тут до нас тоже такие жили.
– Ладно, помолчи, – оборвал ее старик.
Уже через несколько дней, в Москве, Инессе увиделся этот ищущий что-то внутри себя взгляд, и она почти безразлично подумала: вспомнил ли он тогда? Что именно и как?.. Это уже не будет в ту минуту иметь для нее никакого значения, а сейчас она продолжала: