Происхождение боли
Шрифт:
— Есть у меня один знакомый… Странный тип. Он на свои средства содержит бесплатный приют для бездомных…
— Ты мог бы устроить мне с ним встречу — но только так, чтоб она выглядела случайной?
— Как это?
— Подскажи, где я мог бы его найти.
— Давай я лучше передам ему, что анонимный доброхот собирается пожертвовать ему неплохую сумму, если он придёт — …?
— … Завтра… ровно в полдень к главным воротам Люксембургского сада.
— Договорились.
— Как я его узнаю?
— Он высокий, худощавый,… ещё не старый; волосы чёрные, лицо бледное,
— А имя его ты мне назовёшь?
— … Все зовут его просто Эжен.
День свидания выдался такой, что деревья плакали от счастья, а воробьи и синицы, весенне щебеча, плескались в голубых и сияющих лужах. Но Даниэль пришёл к своему излюбленному парку в тягостном смущении, досадуя, что пришлось оторваться от интересной книги.
— А вот и полдень, — весело сообщил ему вдруг кто-то, стоящий шагах в пяти.
Писатель увидел человека, не просто подпадающего под бьяншоново описание, а перекрикивающего его своим видом: вместо нестарого, он казался очень молодым, а шрам был настолько свеж и бросок, что Орасу следовало бы назвать его раной или сказать о недавно рассечённом надвое подбородке.
— Да, наверное, — пробормотал Даниэль, не имеющий часов.
— Вы ждёте кого-то? — Не меня?
— Вас зовут Эжен?
— Ну, да.
«Какими же словами рисовал ему Орас мой портрет: жидкие тонкие волосы магнитятся к долговязому лбу, длинный нос на квадратном лице, тонкие губы, карие глаза навыкате?…»
— И вы пришли на встречу с неизвестным благотворителем?
— Вроде того.
Даниэлю пора была уже узнать своего ночного трагика, но улыбка совершенно изменила голос и лицо Эжена, да и солнце наложило свою маску.
— Я ещё ничего не решил, — загрубил впервые в жизни.
— И не решите, пока у вас голова занята не-пойми-чем.
— Что вы, сударь, обо мне знаете?
— Вы книжник, и, думаю, сейчас, ваши мозги пережевывают ворох каких-то цитат.
— Не каких-то… Из «Лаокоона» Лессинга…
— Там про что?
— Это трактат об искусстве.
— И что же искусство? — участливо, но беззаботно спросил Эжен; его вопрос показался писателю наивным до невнятности, дикарским; в то же время подворачивался долгожданный случай поговорит о творчестве — вообще и своём.
— Искусство,… в моём понимании, — сгусток природы, — начал он, подходя к собеседнику.
— Смотрите, — перебил тот и указал на голубей, гуляющих меж луж, — вон сгустки природы, да и то разбавленные городскими отбросами.
— Я разумею природу не как материю, а как принцип.
— Значит, сгусток принципа?…
— Вы, как отъявленный софист, коверкаете мои слова и доводите до абсурда ещё не выраженные мысли!
— Никакого абсурда. Сгусток принципа — это фанатизм.
— Но принцип природы… Я хотел сказать… Понимаете ли, фанатизм субъективен и… Я говорил о законе природы, который есть закон тотальной креативности, а искусство — это высшая форма созидания, концентрированное отображение миропорядка.
— Хорошо, если так, — доверчиво молвил Эжен.
Они вступили на парковую дорогу.
— Но в этом представлении
чего-то не хватает, и знаете чего? — того, о чём упомянули вы… Живописец часами, днями бьётся над одним оттенком, его зрительная мысль полна им, но ей сопротивляются какие-то жалкие порошки и пасты, непоколебимые в своей монохромности. Я… Литература… Моя материя — язык. Могу ли я, вмещая в творческом сознании целый мир, огромный, динамичный, удивительно многообразный, воплотить его в слове!?… Не знаю… Вчера вечером я один шёл среди этих деревьев, и вдруг над моей головой, прямо над её мозговой межой пролетела какая-то птица, низко-низко. Я пытался подобрать глагол к шуму её крыльев, перебрал все звуковые предикаты, но ни одни даже приблизительно не передавал того, что слышало моё ухо…— Ничего странного, ведь все птицы летают по-разному: грач вторит крыльями гулу тёплого слабого ветра в сосновой кроне; плеск воробьиных напомнит всхрапывание новорожденного ослёнка; голубиные смеются старушечьи-елейно; сова летит, как клочок погрозового облака; лёт сокола поевуч, как лёт стрелы; когда срываются в небо врановая стая, слышен рукохлоп мужчин на стадионе; голубиные стаи рукоплещут мягче, как женщины в театре; свиристели — так смешно! — летят вблизи, как нетопыри с бубенцами, и таким большим, тесным роем, что издали их можно принять за пчёл…
— Признайтесь! — вы тоже пишете?
— Зачем? Говорить гораздо проще и быстрей.
— Но у вас талант!
— Просто, если бы я читал вашу повесть, с меня было бы достаточно фразы пролетела сорока или галка. Мир не надо воплощать: это уже давно сделал Господь Всевышний. Нам остаётся лишь рассказывать друг другу о чём-то интересном, хоть письменно, хоть устно…
— Ах! (- Даниэль подумал, что едва ли отличит галку от сороки — )… Значит, вы считаете описания — лишними в литературе?
— Да нет, это ещё терпимо, а вот умствования…
— В смысле, рассуждения?
— Судите сами, как называется вот это: политик отличается от врача тем-то и тем-то; торговец, как и полководец — то-то и то-то; имярек, как всякий пекарь, мечтает о том-то и боится того-то; или вот: госпожа такая-то была женщина. Ей-Богу — так и написано! Чёрт возьми, неужели кто-то бы не догадался!? Бедные наши сёстры! Им писатели залезли в самую печёнку: женщина героична, когда…
женщина не простит одного и стерпит другое
женщина видит и слышит по-особому
женщина нуждается в том-то и том-то, и том-то
женщина беспощадна, если…
женщина уступает лишь в том случае…
женщина любит при условии…
женщина прекрасна благодаря тому, что…
женщина набожна до тех пор, пока…