Прощание с осенью
Шрифт:
Она погладила его по голове и вышла. Препудрех хотел сорваться и пасть к ее ногам, но не мог двинуться, как парализованный. Имя Атаназия, произнесенное ее устами, обожгло его, как серная кислота глаза (пока он сам говорил ей о нем, было ничего). Его измученное кокаином сердце обдало волной безумной любви, смешанной с уже преобразованной по заказу ревностью. «Слезы текли по зеленовато-коричневому лицу прококаиненного перса, когда, подавив жестокие конвульсии своих внутренних княжеских органов, он снова уселся за писанину, соединенную с жестоким бренчанием», — приблизительно так подумал он о самом себе. Все это он схватил в музыкальных формах, и бессмысленная прелюдия, получив вторую тему в до-диез-миноре, которой ей так не хватало, начала приобретать неуловимый полет ранних произведений Шимановского, у которого Зезя слыл единственным приличным учеником. Вот через какой змеевик возгонялось вдохновение Азалина Препудреха. «Я должен иметь маску, иначе пропаду. Я все еще люблю ее, черт побери, люблю», — бормотал он, одновременно превращая это во вполне приличненькую темку в смешанном ритме нерегулярных синкоп. «Чувственные состояния становятся лишь динамическим напряжением и индивидуальной окраской звуковых комплексов, преобразуясь в чисто формальные, в той мере, в какой он не хочет сделать из музыки, целенаправленно, иллюстрацию внутренних жизненных перипетий», — пришло на память ему высказывание гениального Зезя. Он собрался заключить эту тему в рамку дикой и извращенной гармонии, потому что та, которая сама «выходила» у него из-под пальцев, не удовлетворяла его амбиций. В безумном для его бездумной головенки интеллектуальном труде он утопил остатки горечи и накрылся, как латами, волной созданных им самим искусственных звуковых конструкций.
Геля направилась в свои комнаты шагом пантеры, насвистывая слышанный только что под дверью первый мотив прелюдии. Одним поворотом потенциометра от главного трансформатора чувств она получила
53
Оставьте эту тему, пожалуйста (англ.).
Она внезапно испугалась, на этот раз по-настоящему: ведь Он слышит это. Он видит ее в этот момент — о, как же трудно обмануть Бога! Он здесь — но где? О! Может, Он затаился там, за пурпурным пюпитром для коленопреклонения... Она видела Его, грозного старика с голубой бородой, как в одной часовенке на Подгалье, страшно одинокого среди бесконечной круговерти миров. «И как у Него в голове не крутится! Разве что присядет на какую-нибудь планету отдохнуть и, вроде нас, наслаждается иллюзией покоя». Ее страх нарастал, а тут, как назло, лезли святотатственные, вынужденные, необоримые мысли. И хотя комната была залита желтоватым от городского тумана утренним солнцем, ее обуял дикий страх. «С ума я, что ли, сошла? Боже! Спаси меня!» — воскликнула она, падая с закрытыми от страха глазами возле красивой скамеечки с пюпитром для молитвенных коленопреклонений, сделанной из рябинового дерева самыми способными учениками Кароля Стрыенского из Закопане, по специальному заказу Берца. «А вот если бы Бог захотел, смог бы Он создать второго Бога, такого же — ведь Он всемогущ. Тогда бы Ему не было скучно», — пронеслось новое богохульство в ее раздвоенном сознании. «А разве не мог Он создать мир без зла? Если бы только захотел, все было бы хорошо», — прямо над ухом шептал сатанинский голос. За ней явно кто-то стоял. Она не смела оглянуться и погрузилась в почти что бессмысленную молитву неизвестно о чем, может, о милости Божией. Она открыла глаза и вперила взгляд в картину кисти Зофьи Стрыенской, висящую над пюпитром и представляющую Бога Отца в общеславянском стиле, пьющего мед с медведем, символом силы и плодовитости и чего-то там еще во дворе древнего капища; маленькие ангелочки играли в песочнице в обществе рыжей кошки со слепыми еще котятками. Геля мысленно повторяла все аргументы ксендза Выпштыка о заслуге, покаянии и спасении, но ничто не могло рассеять этих ужасных сомнений: «Ведь если бы Он захотел, не было бы зла в мире. Но тогда ничего не было бы — вечность спасения потеряла бы свою ценность. А значит, зло необходимо для того, чтобы вообще было что-то, значит, оно — неотъемлемая часть Существования. А значит, Бог не мог бы...» Страшная пустота на первый взгляд бездушного догмата, скрывающая еще более страшную, абсолютно непостижимую тайну, разверзлась где-то сбоку, там, где никто ее не ожидал. «Неразрешимую загадку можно сформулировать по-разному, более или менее совершенно. Где найдешь лучшую трактовку тайны мироздания, если не в католическом костеле?» — так недавно говорил ксендз Иероним. «А Он знал обо всем заранее, потому что Он — всеведущ», — снова донесся сатанинский шепот. «Поклонись совершенству тайны, а не несовершенству решения», — вновь вспомнились слова вдохновенного ксендза. «Да, о, если бы я только смогла, это было бы высшим счастьем», — шептала она сквозь слезы. Между жизненным и метафизическим противоречиями стояла она, раздираемая самым страшным из сомнений, сомнением в конечном смысле мира. И снова начало ее овевать, сначала легко, дуновение смерти, способное, того и гляди, перерасти в тот самый «ураган» из недавних, всего два месяца, но психически таких далеких времен.
Все, что делала Геля до сих пор (крещение, покаяние, замужество) для того, чтобы пробить скорлупу, окружавшую ее жизнь, оказывалось лишь жалким паллиативом. Скорлупа не раскололась, а лишь растянулась, будто резиновая. Свобода, которую она сама себе вместе с Выпштыком обещала, все не приходила. Давние нерешенные проблемы стояли перед ней, словно куча назойливых нищих, просивших хоть каких-нибудь объедков. Она давно уже кормила остатками вечно голодную пропасть своей собственной тайны. Ей мстила половинчатость жизненного удовлетворения: ей никогда не довелось бросить всю свою сущность на непреодолимую стену проклятых вопросов, никогда она не навела окончательного порядка в хаосе своей внешне систематизированной жизни. Надо всем миром поднималась зловещая тень прежнего Бога, с детских времен, еврейского Иеговы, лишь второстепенной эманацией которого казался католический Бог отца Иеронима. Жизнь текла рядом по все дальше отступавшему руслу, оставляя ее как безнадежно застрявшее на мели судно. Ее очень больно унижало то, что ее существование могло бы быть, в соответствии с ее существом, лишь функцией независимо развивающегося эротического приключения. А если бы Атаназия вообще не было? Что тогда? Она никогда бы даже не узнала о таком счастье, об этом измерении согласия с собой. Ужасно. А если он больше ее не захочет! «Обязан, обязан», — шипела она сквозь стиснутые зубы, а ее раскосые глаза, уставившиеся в бесконечность с напряжением, способным убить приличное стадо американских бизонов, подернулись туманом эротической мощи. Самочья, неприятная ей самой сила напрягалась в ней, как неведомое животное, казавшееся прирученным. Гордая, дерзкая и самостоятельная в мыслях, она не хотела признаться самой себе, что все обстоит именно так, как она и чувствовала, но, будучи не в состоянии сделать из жизненных случайностей нечто необходимое, абсолютное, она металась в безвыходных противоречиях. Больше всего Гелю бесило то, что этот ласковый теленок Зося, как каким-то физическим инструментом, ежедневно пользовалась этим проклятым Атаназием, который мог бы стать для нее, Гели, всем, да, всем, именно тем единственным, переинтеллектуализированным, прекрасным даже в скотском падении, способным оплодотворить ее мозг новыми мыслями, дать бесплодной голодной диалектической машине жратву для чисто понятийных концепций. Насытив тело его красотой, а ум кровавым живым крошевом его мысленных отходов,
она только тогда смогла бы предаться тому, что любила больше всего, — созиданию безответственных в отношении какой-то большой системы частичных решений разных философских «заковык». Без этого ни в какую: пустота в жизни и пустота бесплодного, прекрасно сконструированного интеллекта. Больше так продолжаться не может. Но всем этим он стал для нее только теперь, когда она потеряла его.Удивительная церемония это венчание: вроде бы все по-старому, ничего не изменилось, но вдруг, моментально, как под воздействием заклятия какого, вырастают совершенно неизвестные проблемы: специфического чувства собственности, чести, какой-то особой ревности, чувство дома и того, что дому чуждо и враждебно, измены и несвободы — все это в другом, непостижимом в своем отличии измерении. Как прирожденная рабыня, Зося целиком отдалась этому новому порядку и уже не видела счастья вне Атаназия и дома, к которому он принадлежал в качестве одного из предметов обстановки. Атаназий же, несмотря на всю свою привязанность к Зосе, чувствовал себя во всем этом, как в удобно устроенной тюрьме. Посещение запретного края наркотиков и глубоко противной Атаназию инверсии, несмотря на реакции снова в направлении дома и Зоси, усилило в нем чувство безысходного узничества. Но в том состоянии, в котором он проснулся после той жуткой ночи, это чувство имело даже приятный привкус — привкус безопасности и привычности. Он забился в свою нору, как затравленный зверь. С каким-то специфическим домашним удовлетворением он сладострастно вкручивался в психические закоулки, вылавливая в них остатки «большой любви» и поглощая их с нездоровым аппетитом, но в то же самое время он постепенно перемещался на «ту» наклонную плоскость, которую символизировала Геля, единственное воплощение настоящего уничтожения. Сбитая с толку этими проявлениями, принимая их за окончательное обращение мужа к вере в домашние божества, Зося окончательно предалась своим чувствам. Она определенно и бесповоротно влюбилась в Атаназия. То, что для него было только реактивным колебанием вправо после выводившего из равновесия сильного толчка влево, для нее было самой главной целью ее жизни. На фоне приближающейся второй революции это состояние было для обоих приятным. Висящий над головами переворот удовлетворял жажду Атаназия по части удивительности и необычности. Но зачем разглядывать это сблизи — для того, чтобы получить пулю в лоб от «соотечественника» без видимой причины? В свете такой перспективы Атаназий без колебаний принял приглашение Гели, тем более, что кроме них были приглашены и другие знакомые: Сморский, Логойский и Хваздрыгель. Ендрек пока колебался, и Атаназий решил сходить к нему и уговорить. Он преследовал еще одну цель. Несмотря на безумное отвращение к воспоминаниям той ночи, какая-то тень сочувствия к старому другу колыхалась по закоулкам его полинялой, поблекшей и покрытой мелкими ранками души. Жаль ему было этого веселого и порой глупого, по-собачьи породистого дылду. Зачем так ужасно кончать эту дружбу — его, можно даже сказать, обязанностью было положительно повлиять на приятеля. Но когда он услышал в телефоне голос, напомнивший о жутких переживаниях во дворце Логойских, его прошиб озноб суеверной тревоги. Голос, казалось, шел из этого ада, из этого заклятого, ощетинившегося против него невообразимого в нормальном состоянии города, по которому он тогда ехал с отвратительным, как клоп, лакеем. Однако он преодолел страх и отвращение и направился во дворец Ендруся. Перед самим выходом он узнал, что Зося взяла в долг у Гели солидную сумму. С этим уже ничего нельзя было поделать, и Атаназия это бесило: он чувствовал здесь какую-то ловушку. У него было впечатление, что он делает что-то неприличное, позволяя такое не видящей и (как ему казалось) ничего не желающей видеть жене. А противостоять этому было невозможно, да и во имя чего?
Атаназий шел по улицам, освещенным полуденным солнцем. Было тепло, с крыш капало, а воздух был напоен неуловимым запахом весны. Он часто натыкался на патрулирующих город сонных вялых солдат. Публика была тихой и испуганной: в воздухе чувствовалась близость резни. «И хочется им опять начинать эту работу. Но как знать, что бы я делал, если бы речь пошла о моей жизни. Меня только надо поставить в соответствующие условия. И что хуже всего — все правы». Ничью сторону не примешь. Равнодушие, глухое и холодное, боролось в нем с какой-то ненормальной старческой и вместе с тем детской привязанностью к жизни. Все еще могло бы быть так хорошо! Такие минуты только немного растянуть, размешать между людьми, приправить каким-нибудь мистическим соусом, и все бы согласились, что жить стоит ни за что не борясь, спокойно наслаждаться каждой минутой существования самого по себе, а при этом, как бы невзначай, внутренне совершенствоваться в свободное время на пользу тех, кто их этому научил. В Америке, говорят, дело обстоит уже так, но сдержит ли это жажду толпы на определенном уровне, удобном для определенных умирающих уже классов людей? Допустим, вот этот грязный, загнанный как животное работяга, который шел теперь ему навстречу, мог позволить себе такую роскошь? «Это не человек» — так говорят в определенных кругах. А может, он человек — он, Атаназий, которому... ах, он слишком хорошо себя знал — которому не о чем думать. И сколько же сегодня таких вот заурядных мерзавцев, как он, — вот она основа усредненности, на которую опирается так называемая демократическая власть. Зеленые, злые, отчаявшиеся, но все-таки полные дикой надежды, молодые глаза прохожего скользнули по его шикарной шубе, как бы снимая ее с него и раздевая его дальше, до вымытого, сытого, купавшегося в наслаждениях тела. Он почувствовал мерзкий холодок, ему вдруг сделалось стыдно за себя и жаль того человека. Отвратительной смешанной волной хлынули ему под сердце эти чувства. «Ах, если бы я так мог чувствовать себя всегда, просто так, причем в отношении не только одного этого человека, но в отношении всех, то я с удовольствием посвятил бы им свою жалкую жизнь. Ах, что бы я только ни дал за то, чтобы иметь в этот момент хоть какие-нибудь убеждения!» Где-то в глубине души была у него какая-то квазивера в почти мифический для него синдикализм, и он не верил, что победа нивелистов хоть кому-нибудь может принести счастье. С другой стороны, он видел, как фашизм обрастает в своем развитии синдикалистскими манерами. Неужели этим путем надо идти к спасению человечества? «Все вздор. Ни во что не верю. Я — типичный нигилистический псевдобуржуй».
Он входил во дворец Логойских, как в дом, который он видел в кошмарном сне. Физическая нереальность той ночи была слабым утешением. Моральная ответственность за жуткий сон — ведь это нонсенс. Тем не менее это было фактом. Во искупление вины он решил наставить Ендрека на путь истинный, несмотря на то, что сам блуждал по роковому бездорожью. Он застал его в плачевном состоянии. Видимо, повышенные дозы отравы убили в нем всякий, даже извращенный эротизм. Он сидел поглупевший, уставившись в одну точку, и даже не встал поздороваться со своей старой любовью. Постепенно он втянулся в разговор.
— ...ты обязан, сегодня — понимаешь? Иначе — ты погиб. Если бы я не питал к тебе глубокой симпатии — может, это вовсе не та дружба, о которой ты мечтал (здесь голос Атаназия наполнился горькой иронией), но в любом случае что-то есть — и если бы я не считал тебя нормальным, в сущности, человеком, то не пришел бы к тебе сегодня. Ты ведь такой не с самого рождения. Это только новообразование, выросшее на фоне пресыщения и этой гадости, — указал он на банки на столе. — Ты должен порвать со всем, но прежде всего — с кокаином. Да, кстати, я хотел попросить у тебя, — продолжал он с несколько смущенной миной, — граммов пятьдесят. (Логойский бледно улыбнулся, впервые.) На всякий случай. Сейчас у меня ни малейшего желания. Но если бы мне пришлось умирать — ты понимаешь...
— Да, сильна все-таки эта отрава. Кто раз вкусил, а? — сказал он с такой гордостью, как будто это он был изобретателем этой игрушки, а не индейцы в лесах Южной Америки.
— Ты не думай, что я собираюсь продолжать это дело. Это даже ниже моего падения. Я хочу иметь на тот случай, когда надо будет с этим кончать... — И он рукой описал круг. — Но ты-то, зная все это, как ты мог... Ну да ладно. Я понимаю тебя: ты хотел, чтобы я поселился в этом твоем раю в качестве Адама номер два...
— Это уже перестает быть раем. У меня жуткие галлюцинации...
— Отдай мне весь свой запас, и с этого момента конец. Поедешь с нами сегодня. Я буду сдерживать тебя, я стану тебе настоящим другом, если ты больше никогда ничего такого мне не предложишь.
— Без тебя мне пока что нет жизни. Но если нельзя, ничего не поделаешь, — сказал Логойский, бросив на Атаназия взгляд, исполненный такого отчаяния, что тот не выдержал и засмеялся странным смехом: на какое-то время у него создалось впечатление, что перед ним демоническая женщина. «Не понимаю, как женщины могут нас воспринимать серьезно в такие моменты, если мы выглядим так же, как этот кретин сейчас». — Что ж, смейся, а мне совсем не смешно, — прошептал Логойский и закрыл лицо руками.
— Всё, конец, я сегодня забираю тебя с собой на отдых, — сказал Атаназий так твердо, будто приглашал Ендруся в свои собственные владения. — На завтра обещают заваруху высшей марки, а я в этом не могу принимать участия, просто не могу. Это слишком чуждо мне, слишком частный вопрос, слишком мелко — не знаю. Может, все именно так должно начинаться, но я не могу, не буду и конец. Ну? Даешь честное слово?
В глазах Логойского появился здоровый блеск. Но, чахлое как искорка, решение тут же развеялось в темных нагромождениях абулии.
— Что ж, могу поехать. Все равно у меня нет денег, а завтра наверняка полный конец. Пусть госпожа Препудрех платит за снобизм. Но мне еще сегодня нужно. Без этого я не поеду. Полное отсутствие воли. Сегодня и завтра на месте. А с послезавтра делай со мной что хочешь. О, как же я буду страдать! Впрочем, может, ты и прав. Хотя неизвестно, стоит ли...
— Стоит, наверняка стоит. Я тоже хочу уверовать в единственность, единичность жизни. Сделаем это вместе. Мы должны это сделать, в противном случае лучше кончить сразу.