Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прощание с осенью

Виткевич Станислав Игнацы

Шрифт:

Атаназий нащупал трубку с белым порошком, которую всегда носил с собой. «Еще не время», — прошептал он, и перед его внутренним взором прошел смутный образ грядущих событий, в сравнении с которыми вся эта дуэль представлялась глупым фарсом — но картина эта была отнюдь не зрительного ряда: она как бы складывалась из неизвестных качеств. И на этот вечер ему не удалось остаться один на один с Гелей. Он чувствовал, что если так пойдет и дальше, то дело может дойти до публичного скандала, и он был готов на все.

Узнав об условиях дуэли (черт знает зачем разболтал ей об этом Логойский, чем себя полностью «дискредитировал»), Зося устроила новый скандал.

— ...ты эгоист, ради какой-то пустяковины решил жену и дитя в жертву принести...

— В том-то все и дело: если ты и беспокоишься обо мне, то только как об отце этого ребенка, которого, собственно говоря, я предпочел бы не иметь.

— Как ты смеешь? Неправда! Ты не знаешь, кто ты теперь для меня. Помни, что если ты погибнешь, то я тебя ни на минуту пережить не смогу. Мы погибнем вместе с тобой — я и Мельхиор.

(Такое уж имя досталось будущему сыну, в память о кастеляне Бжеславском, предке Зоси по материнской линии.)

«Вот только тогда меня мало это будет волновать», — подумал Атаназий и сказал:

— Ах, Зося, к чему отравлять друг другу последние конвульсии. Ведь сейчас революция, того и гляди погибнем. А может, будет Розалия? — сказал он смеясь.

(Это было имя предполагаемой, маловероятной

дочери, идентичное имени менее знаменитой бабки покойника Ослабендзкого, которая была одной из любовниц Станислава Августа, во всяком случае что-то там «такое» было.) Разразился всамделишный нервный припадок. Успокоениям не было конца. Но, к счастью, Зося не догадывалась о существенных мотивах всего дела, а Атаназий под влиянием мысли о завтрашнем дне на время стал холодно-равнодушным ко всему. Только поэтому им удалось пережить этот вечер в относительном согласии. Зато Геля была торжественной и молчаливой. Наконец что-то действительно начинало происходить. Она встала в первый раз с постели и приняла участие в угрюмом запоздалом обеде. (Но уже потом не приняла никого, кроме мужа, вот уже несколько дней как снова допущенного к эротическим ласкам в полном объеме.) Маленькие происшествиеца шли как авангард перед чем-то таким, что медленно, но неотвратимо надвигалось со всех сторон горизонта, точно знаменитые подольские концентрические бури (если таковые вообще существуют), которые сосредоточиваются потом (после чего?) в одной точке, сваливая на нее весь запас молний. Уже утром (перед ссорой) появились странные знаки: ручное рокморонтовое зеркало в комнате Гели само собой треснуло, часы Зоси остановились на ее фатальном часе — без 20 минут X-ть, батлер Чвирек отрезал себе мизинец, нарезая прецизионной машинкой Михельсона копчености из цейлонских кабанов. Поздним вечером все были уже прилично на взводе. Бог Гели, тот самый католический Бог отца Иеронима, «скрылся так в глубине мироздания, что, даже всматриваясь в усыпанное искрами перед бурей в горах небо, невозможно было вызвать Его из Его звездных убежищ». Практически такими вот словами подумала обо всем этом циничная воспитанница Выпштыка. Она чувствовала себя покинутой и притворялась перед самой собой, что сумеет не отдаться Атаназию еще в течение целой недели. Любовь разрывала ее женское нутро, любовь просто сатанинская, из-за которой ее эрзацы — муж и все прочие «фетиши» — все сильнее бледнели на фоне одного лишь, о котором она даже не смела открыто подумать. А здесь ко всему еще этот проклятый Атаназий мог завтра погибнуть — и что тогда? Ну что? С каждой минутой она теряла способность поддерживать состояние раскаяния, а перед лицом неопределенного завтра она не могла себе позволить ничего сегодня. Последний вечер перед дуэлью (Геля хорошо понимала, в чем дело) должен был завершиться музыкальным смотром композиторов. Атмосфера была душной и полной тревоги. На дворе завывал через равные промежутки все более конденсирующийся горный «hurikan» [60] . Несмотря на то что она беспокоилась об Атаназии (о шведе она не переживала вовсе, хотя иногда он даже очень нравился ей как «спортивное животное»), впрочем, она радовалась, что состоится своего рода Божий суд, который снимет с нее ответственность за выбор. Если Атаназий погибнет, все неизбежно кончится монастырем. Хотя как раз именно в это время маленькая книжечка о Будде (сэра Грэма Уэнсли, индианизированного англичанина, матерью которого была дочь махараджи Гвалиора) пошатнула в ней прежние рассуждения отца Выпштыка о совершенной вере и несовершенной философии, то есть «филозоси», как говорил сам автор этой теории.

60

от фр. hurricane — шквал, ураган.

Во время обеда все были немного (то есть не слишком) возмущены Атаназием, что довел дело до дуэли на виду у всех, к тому же при дамах. Он сам как ни в чем не бывало пил со своими секундантами до потери пульса. Около девяти пришли немного тревожные вести из столицы. Звонил старик Берц, сообщил, что на завтрашний день назначен пробный государственный переворот нивелистов-коммунистов, за которыми были два полка, неполные. Но если им удастся захватить арсенал, бои могут оказаться тяжелыми и закончиться полным разрушением города. Вдобавок ко всему, в одиннадцать поездом неожиданно приехала госпожа Ослабендзкая, привнеся неприятный фермент пожилой особы в и без того уже разобщенную компанию. А потому Геля снова покинула свои апартаменты, приняла участие в дополнительном ужине и остаток вечера провела в обществе. Потом матрону довольно быстро изолировали и, по крайней мере до утра, обезвредили. Тем не менее это оказалось непредвиденным осложнением. Пожилая дама заявила, что у нее были дурные предчувствия, что в магическом метапсихическом зеркале она увидела над Зосей зеленую ауру и что придворное привидение рода Бжеславских (графов, ведущих свой род от Нечуя из Санока), рыцарь в латах и без головы, явился ей в вагонном полусне. Неприятное настроение осталось в обществе после всех этих рассказов. Единственной вещью, которой Геля боялась на самом деле, были духи. От одной только мысли о рыцаре, который, не имея головы, тем не менее ориентировался в пространстве, ей делалось нехорошо. Зося погрустнела еще больше после ухода матери и уже собиралась идти спать, когда большое розовое адиамалиновое (что это такое?) зеркало в углу салона раскололось, взорвавшись с грохотом. Было темновато: Зезе как раз предстояло импровизировать. Одновременно кто-то (кажется, Препудрех) воскликнул: «А-а-а! Там, там!»

— Я видел рыцаря без головы, — сказал Зезя Сморский, сидя за фортепиано.

— Где? — спросил Атаназий совершенно изменившимся, как из бочки, голосом.

— В этом углу, на фоне этого ковра. Он стоял спиной ко мне, наклонившись.

— А значит, мы видели одно и то же, только с разных сторон. Я в зеркале видел его спереди, склонившего в мою сторону черную дыру пустой шеи.

— Коллективная галлюцинация. Прошу немедленно замолчать! Я тоже кое-что видел. Играй, Зезя! — резко прикрикнул на него Хваздрыгель.

Зезя начал играть, и потустороннее настроение рассеялось. Но Геля помрачнела и так и не просветлела до конца. Она ничего не видела, но эта коллективная галлюцинация четырех мужчин на фоне прозвучавших рассказов произвела на нее адски неприятное впечатление. Она чувствовала себя виновницей опасности, угрожающей жизни Атаназия, но знала, что если текущий момент и имеет какое-то очарование, то как раз из-за непроизвольно организованного ею Божьего суда. Но где был сам Бог? Каким же смешным и мелким представилось все это ее крещение в сравнении с любовью и новым, еврейским измерением буддизма. Да — еврейский буддизм начинал формироваться на самом дне ее души, и одновременно освященный этим эротизм разрушал остатки кладки католических самоистязаний. Но в чем все-таки состояла еврейскость буддизма, не знала ни она, ни кто другой: сам факт того, что книжонка сэра Грэхэма была пропущена через Гелин интеллект, придал тексту совершенно иной смысл — кроме того, расширился ареал таинственного, что объяснить мог бы только ксендз Иероним. Собственно говоря, это была всего лишь брахманская метафизика, смешанная с остатками христианства на фоне психологистического монизма, граничащего с абсолютным солипсизмом. А к тому — желание изоляции от остального мира: лишь бы только этот народ господствовал, ради порядка,

ради единства, чтоб больше уже не было этого гнусного разнообразия. Потом появлялась нивелистическая революция в качестве единственного воплощения двух х о р о ш и х мировых религий. Это только начало: далее этика пожирает метафизику, из которой вышла, переродившись из абстрактной системы принципов в действенную систему динамических напряжений. Пока эти принципы существуют, они переплавят любого индивида в частичку организации. И то: лишь силы организации не хватает тем религиям. А ведь какого могущества можно достигнуть, если сорганизовать их во имя материалистических идей! Но возможно ли найти динамические концепции без включения вопроса о благосостоянии? Принцип Маркса может оказаться неверным, тем не менее он — реальная сила, а не абстракция. Прагматизм! Куда ни сунься, как носом в стену, утыкаешься в этот проклятый, бессовестный свинский прагматизм. «А может, плюрализм и в самом деле правильное воззрение?» — исподволь подползло сомнение, словно некая персона с белыми от страха глазами — в ужасе от своей смелости. Жуткий страх, что так получилось, что она, такая «заядлая» абсолютистка, все еще может вдруг, мимоходом, перейти на эту, прежде ей отвратительную, систему, уверовать в множественность истин и жить в этом ужасном хлеву компромисса, сотряс ее до самых основ ее метафизического существа. «Что за паскудный балаган весь этот мой интеллект. Как только я выйду за границы чьей-нибудь системы или точно не сформулирую что-то за кого-то, я начинаю нести жуткий вздор», — впервые искренне подумала она.

Единственный истинный католический Бог с отвращением отвернулся от нее и навеки покинул: о н а б ы л а п р о к л я т а — она чувствовала это, но никак не могла поверить. Как же это могло произойти. Ее трясло, она уже была в аду... Но возможно, ад будет «ликвидирован», как когда-то неосторожно сказал отец Иероним. «Не веря в смертный грех, беру его с завтрашнего дня в любовники, если будет жив (само собой), а если умрет, то — монастырь или вступаю в нивелисты, даже если это папу в гроб загонит». Одна вещь вызывала сомнения: когда перестал дуть так называемый «ураган смерти» — с момента крещения или с того момента, как она отдалась Атаназию в первую брачную ночь? Теперь он напрасно вымаливал у нее глазами эту последнюю ночь. Казалось, она не понимает, далекая и равнодушная, вслушивающаяся в страшную метафизическую драму борющихся друг с другом звуков, которые через инструмент выходили из длинного худого тела Зези Сморского. Он играл сегодня всем телом, а голова его отдыхала в немузыкальном потустороннем мире, этом дополнительном продукте его извращенного интеллекта, который можно сравнить с вареником: нутро состояло из обычного предрассудка (какие-то ключи, пуговицы, камешки, даты, часы и тому подобные вещи), завернутого в тонкое французское тесто вырожденного бергсонизма. Это сочетание вместе с музыкой и апотрансформином давало ему ощущение превосходства надо всем.

С уверенностью в победе, но с отчаянием в сердце отходил Атаназий ко сну. Полуотравленная вероналом, Зося уже давно спала. Впервые (не считая «popojki» по прибытии) она совершила нечто против ребенка. «Сам виноват. Лезть в такую минуту в идиотский скандал. Как будто и без того не хватает опасностей; ох, не думать больше ни о чем, только спать, спать до девяти, не просыпаясь». Зося тоже была маленькой эгоисткой.

Часть II

ФАКТЫ

Когда Зося совсем проснулась в объятиях плачущего мужа, было 8.20 утра. А было так: утро было теплым, но ветреным и тревожным. Вал темных туч, обрамленных лучезарным оранжевым контуром, накатывал с края гор в долину, достигая синих лесов и вырубок, распестренных мелкими полями исчезающего снега. Воздушные розовые «циррусы», сплетенные в фантастическую вуаль на вершине, странно недвижные в сравнении с летящими, как ядра, оторванными от главного вала темными «гонфлонами», казалось, говорили что-то таинственное о лучшей жизни, в которой нет любви, самочьих скандалов, религиозных компромиссов, социальных преступлений и метафизического вздора. Находиться там, быть воплощенным в этом сгустившемся омуте туч, хотя бы секунду единую прожить другим существом, чем это случайное завихрение грязной пены на волне неизвестной глубины. Пена расползается, раскручивается, разворачивается, вот все, что она знает о себе — ага! Все наоборот — только не все ли равно?

«Мы уходим в никуда, ничего о себе не зная, страдающие или глупо счастливые фантомы, чванясь своим жалким (но несмотря на это единственным на все бытие) понятийным аппаратиком; но что он может значить по сравнению с непроглядными пространствами неизведанного внутри нас и вне нас, невыразимого ни в психологистическом, ни в физическом воззрениях, ни в обоих вместе, объединенных в метафизической системе, обнажающей их недостаточность и необходимость принять оба как следствия фундаментальных законов Существования. Разве так называемое счастье не основано на скотской глупости, или на каком-то, пусть даже благородном (только чем измерить это благородство?) обольщении какой-нибудь фикцией, или просто на грубом вранье. Впрочем, раньше, веке эдак в XVIII, все, что было связано с метафизикой — может, и немного безрассудной, — хоть и давало какое-то упоение — сегодня плодит только сомнения и преждевременное пресыщение». Так думал неугомонный «мыслитель», выступая на «поле битвы» своей за самочку, веря в важность своей проблемы: как уничтожить себя интересным способом.

Вихрь на поляне дул бешеный. То и дело там и сям с грохотом валились деревья. Швед опаздывал. Ожидание, вместо того чтобы ослабить звериную силу Атаназия, усиливало в нем уверенность в себе вплоть до непоколебимой веры в победу. Ему нисколько не было жаль этого противного блондинчика, который хотел вырвать у него забавы ради последний смысл его жизни. Как началось, так и кончилось — одним махом. Прежде чем Твардструп успел заслониться после страшной кварты, которую едва парировал (укол и рубленый удар вместе), он получил удар в шею, вскрывший ему сонную артерию и приведший к моментальной смерти. Швед был так уверен в победе, что не имел времени осмыслить свое поражение. Не ожидал, бедняжка, такой страшной молниеносной атаки, недооценил своего противника. И вот уже лежал нелепый шведский трупик на Подгалье, с развевающейся на ветру русой бородой и выпученными в бесконечность неба голубыми глазами, а над ним стоял такой же нелепый призрак и символ перевалившей на ту, темную сторону какой-то почти безличной жизни, призрак Атаназия Базакбала, лишнего человека. Вихрь бешено свистел в ветвях качающихся елей и выл в далеких пространствах среди угрюмых гор.

«Я убил его», — просто подумал Атаназий с внезапно нахлынувшей на него безмерной усталостью. И эта мысль отозвалась зловещим эхом в глубочайших недрах его существа. Весь этот прекрасный спортивный механизм и этот едва знающий о себе мозг, этот столь желанный «катализатор», перестали существовать. Только сейчас впервые, несмотря на массу размышлений на эту тему и виденные на войне картины смерти (он даже раз застрелил кого-то в потемках, во время ночной атаки), Атаназий понял смысл смерти — теперь, когда он сам убил человека средь бела дня, при «обычных» обстоятельствах. Впрочем, обстоятельства эти были вовсе не так уж обычны. Ему самому было в этот момент жутко. И труп, и убийца были как-то так величественны, что ни один из секундантов не смел подойти. О враче забыли обе стороны. Все самцовое бешенство, с которым Атаназий бросился на ненавистного соперника, бесследно развеялось где-то по укромным уголкам его тела. Остались только глухая боль угрызений совести (пока еще не совсем осознанных), и какой-то тайный голос инстинкта, шептавший ему, что уж теперь-то Геля точно станет его: ведь он убил того, другого, стало быть, имеет право.

Поделиться с друзьями: