Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прощание с осенью

Виткевич Станислав Игнацы

Шрифт:

Им было жаль теперь (после утреннего приступа бешенства) расставаться с этой грустной весной в горах, но ожидаемые политические события уже нависли над головами зловещей тучей будущей бури. А с приходом к власти нивелистов можно ожидать всего: наряду с резней могло быть тюремное заключение, в лучшем случае — невозможность выезда за границу. Они решили не брать Логойского и в тайне от него выехать (утром он вышел на свои изыскания и должен был вернуться только поздно вечером), назначив его через Чвирека опекуном виллы Берц. В семь вечера они уже глядели из окна спального вагона «Ориент-экспресса», провожая взглядом уплывавший пейзаж. Перед ними в красноватом сумраке спускавшегося вечера проносились прикарпатские возвышенности. Там, в серой дали, оставалась их страна (вернее его, потому что Геля была законченной космополиткой), разодранная как одна большая рана. Над этой раной вставала тень Зоси (которая, казалось, отошла от Атаназия в этом путешествии) и поднимался по лестнице власти живой (пока еще) старик Берц — единственные реальные существа, которых они оставляли в прошлом. В этот момент они не слишком беспокоились — они были счастливы. «Моя судьба осуществится теперь или никогда», — думал Атаназий, чувствуя в глубине души, что, перенося центр тяжести всего вовне, рассчитывая на смену места, на новую любовь и на случай, он совершает роковую ошибку. Но ему не хотелось слишком ясно осознавать эти истины. И не знал он, что те состояния, которые ему пришлось пережить сегодняшним утром, еще вернутся с удвоенной силой — он был как под наркотиком. Пока что путешествие с Гелей, да к тому же в мечту детства — в тропики, заслонило все сомнения: даже проблема альфонсизма отошла «на задний план», он чувствовал себя буквально как снаряд, выпущенный из орудия. Наконец этот «мыслитель» перестал на мгновение мыслить.

Информация

Всего этого не предчувствовал Препудрех и был уверен, что увидит свою жену и друга их «дома» на судебном заседании. «Что за прелестная вещь, искусство! Если бы об этом знали все, то все стали бы людьми искусства», — порой думал он с благодарностью в отношении Зези а также Логойского и кокаина в тот самый вечер, когда впервые отважился представить свой вздор такому великому «моголу», как Сморский. Да не ведал того, что тот уже перестал быть артистом в прежнем значении слова, как его учитель: у него не было критериев проверить это. Такого рода искусство (уже последний тип на этой планете) возникало в качестве побочного продукта

прагматического отношения к миру, а не как прочувствованная до глубины творческая потребность, не как выпущенное наружу через так называемый «метафизический пупок» (непосредственно данное единство личности), и даже не пропущенное в достаточной степени через спутанную сферу мысли и фантазий, только сделанная, а вернее сляпанная настоящим, можно даже сказать, талантом с помощью артистического, или даже простого, спекулятивного интеллекта. Вскоре после посадки безучастного, как мешок, князя, из-за отсутствия отдельного места перевели в другую тюрьму, где сидели сливки этого класса — политические. Нельзя было держать музыканта такого масштаба, вдобавок князя, вместе с обычными преступниками. Крестьянофилы отличались нарочитой личной снисходительностью к ci devant aristos [68] — тоже своеобразная форма снобизма. Несмотря на то что основные свидетели убежали за границу, вскоре ожидалось заседание суда. Но кого это могло волновать в такие времена. Лишь в провинциальной столице Препудрех познал наслаждение настоящей тюрьмы и основательно познакомился с нивелизмом, сидя еще во время следствия в одной камере с Саетаном Темпе, важность которого, несмотря на случайное заключение в какой-то малозначительной организации, никто тогда не понимал. Везло проклятому Темпе, что самые большие его враги сгинули в памятные ноябрьские дни. Лишь старик Берц что-то знал об этом, но молчал на всякий случай из-за неуверенности в будущем. Там Препудрех определенно стал художником и закоренелым нивелистом одновременно. Чего не сделала сама тюрьма, то довершили разговоры с Саетаном, диалектика которого была неотразимой. Оба ждали переворота как спасения. Вскоре их пути разошлись: Темпе остался в следственном изоляторе, а осужденный (благодаря вмешательству славного Берца, а косвенно и Гели) только на два года князь (теперь товарищ Белиал in spe [69] ) был переведен в «исправительное учреждение» в Свентокшиских Горах. Приговор он встретил спокойно, как настоящий художник. Но перед отъездом получил от Темпе обещание немедленно освободить его в случае победы нивелистов. Он дал себе слово выдержать, если потребуется, даже два года, и всю молодую энергию вложил в безудержное музыкальное творчество. С момента выстрела он почти совсем не думал о Геле. Темпе все-таки сдержал свое обещание. Уже через несколько месяцев товарищ Белиал покинул темницу со стопкой такого качества произведений, что его почти сразу назначили главным комиссаром по музыке, но об этом позже.

Оставшись в одиночестве на вилле Берцев с окладом, положенным ему «батлером», Логойский со свойственной только истинным аристократам способностью приспособления начал совершенно фантастическую жизнь. Он прежде всего сменил свою идеологию и стал чем-то, что невозможно втиснуть ни в какие категории. Он называл это «жизненным плюрализмом», а единственным его любимым чтением стали теперь Уильям Джеймс и Анри Бергсон. Остальное занимали безумные оргии с аборигенами и дополнительные, можно сказать идеальные отношения с Ягнесей Хлюсь, которую он, как мог, утешал после потери ее единственной любви — князя Азалина Препудреха. Постепенно, но систематически в нем начинала говорить кровь матери, полоумной русской княжны из Рюриковичей. Он мечтал о кокаине, но тщетно. Для «дрогистов» настали тяжелые времена: за продажу этого «благородного наркотика» установили смертную казнь. Над ним захлопнулась крышка день ото дня становившейся все более обыденной революции. Весь гибнущий люд постепенно привыкал к состоянию хронического кризиса. Прожить день, заполнив его чем угодно, лишь бы не думать о том, что будет дальше, — вот главная задача. Некоторые, даже из числа совершенно чуждых нивелистическому движению, вожделенно ждали какого-нибудь «скандала», потому что это состояние дел начинало само по себе наскучивать. На основе этой психологии нищеты нивелизм снискал себе массу приверженцев в среде загнивающей интеллигенции, тем более, что ее представителям обещали, что они будут «востребованы»..

Вдали от этого нового центра социальных экспериментов, в атмосфере совместно созданной первобытной любви, Геля и Атаназий проходили через свои последние трансформации. Впрочем, все это должно было завершиться совершенно иначе, чем мог бы представить себе даже самый выдающийся фантаст.

68

бывшим аристократам (фр.).

69

в будущем (лат.).

Не существует такого даже самого нормального из людей, который, разреши он себе все, не пришел бы к самому дикому эротическому извращению и не устроил бы из насыщения своих вожделений безумно сложной процедуры, обставленной выполнением адски редких и хитрых условий. Поначалу все шло хорошо. Эротическая жизнь без препятствий изо дня в день немного успокоила их обоих и даже позволила вознестись на определенный, смело можно сказать, более высокий духовный уровень: начались «разговорчики по существу». Все это оплачивалось Гелиными деньгами, хотя что в том плохого: ведь она была самой что ни на есть настоящей его женой, разве что невенчанной; развод с Азалином на фоне неудавшегося убийства был всего лишь вопросом времени. Но чем могли они заниматься вместе, кроме чтения, бесед и насыщения друг другом, поначалу в относительно нормальных масштабах. Так было еще в Афинах, где в скучный серый весенний день они осматривали жалкие греческие развалины (здесь на память им пришел бедный, бредивший Грецией Твардструп), так было и в Порт-Саиде и даже (несмотря на сорокоградусную жару) на Красном море. Интуитивные, не опирающиеся на строгие штудии, философские изыскания Атаназия были для Гели той жратвой, которой она кормила свой обостренный, но бесплодный интеллект. Они вместе создавали новую виталистическую систему, но, столкнувшись как-то раз с проблемой «бесконечно малых сущностей» и иронически так называемой «метафизической слизи», недифференциированной живой праматерии, углубились в социальную тематику, столь близко связанную с вопросами трансформации несвободных сущностей в более высокие особи.

Однако бессилие современной мысли (а не вообще ли мысли, даже мысли самых совершенных существ?) перед проблемой дуализма, который в их системе вырастал в виде нередуцируемой двоичности живых существ (вплоть до проклятых бесконечно малых) и качеств в их длительностях, постепенно начало их обоих отвращать от углубления в эти тайны. Физическая и виталистическая системы сливались воедино (с момента допущения существования бесконечно малых сущностей обнаруживалась необходимость допущения чего-то еще, своеобразного spiritus movens [70] для всего, энергии или какого-то заменителя для ненавистного бергсоновского «'elan vital» [71] ), и пошлый психофизический дуализм становился неизбежным. Единственным утешением этой системы было то, что во всем бесконечном Существовании не было ничего, кроме индивидов и качеств в их длительностях; но и здесь тонкая стеночка отделяла все это от обычного психологизма. Пробовали они проникнуть в мысль Рассела — оказался слишком трудным, даже для их мозгов, а в своих более легких работах он уменьшался до размеров обыкновенного чисто-негативного сторожа-невпускальщика тайн: «no admittance this way (please)» [72] , а о Хвистеке с его неевклидовой (в переносном смысле) математикой они даже не смели мечтать. И что же им оставалось делать, кроме как это да еще вот это, в чем они становились все более и более ненасытными и бешеными: бесновались, бесновались, пока вконец не взбесились. Все время перемещающийся, этот новый фон подпитывал их жажду перемен. Вот уж миновали они полуостров Сомали и остров Сокотра, а когда их заключили в свои объятья бешеные порывы зюйд-оста, юго-западного муссона (а было уже начало июня, и стояла страшная жара), недостаточность всего стала столь же неприятно очевидной, как тропическое солнце. Впрочем, было у них и кое-что про запас — Индия. Там Геля отыскала (но пока что только в книге сэра Грэма Уэнслея и на карте) какую-то малоизвестную точку — Апура, где ежегодно, и как раз в июне, собирались тысячи верующих поклониться рукою самого Будды посаженному священному баньяну: именно там должно было явиться миру последнее откровение.

70

движущий дух (лат.).

71

жизненного порыва (фр.).

72

«сюда вход воспрещен (будьте любезны)» (англ.).

Тем временем они пожирали друг друга в ненасытных ласках, как пауки, если только то, что происходило между ними, можно назвать ласками. Атаназия начала обволакивать какая-то до сих пор не известная ему невероятная психическая усталость, порой граничащая с полным умственным (слава богу, что хоть не чувственным) затмением. Все более тяжелыми становились для него разговоры с любовницей, его все меньше занимала дискурсивная философия. Вместо этого он предавался тихому созерцанию собственного ничтожества, чему прекрасно помогал бескрайний океанский простор. Ни о чем не думая, часами глядел он (в те моменты, когда морская болезнь отпускала его), как вздымались отдающие зеленью прозрачные горы волн и как из их блестящей поверхности серебряными стрелами выскакивали летучие рыбы, чтобы снова упасть в движущиеся массы вод, блистающих голубизной отраженного неба. А когда внезапно наступали сумерки, он точно так же, ни о чем не думая, всматривался в зеленые фосфоресценции вдоль идущего судна, то светло поблескивающие на поверхности, то таинственно, как лица умерших, мерцающие в глубине, в полупрозрачной струе вспененной движением винтов воды. Муссон ослабевал, и мысли Атаназия разглаживались до полного оглупления. Прежнее «меню» регулярно сменяющих друг друга отчаяний время от времени возвращалось, но как-то слабее. Коварная любовь разъедала его, как пожирающая металл кислота, всасывала, как американские или пинские болота затягивают коня или человека. Он и глазом не успел моргнуть, как превратился в собственную тень, существующую только в становящейся день ото дня все более чудовищной эротической фантазии этой женщины. Он и на самом деле не знал, любит он ее или нет. По мере того как он насыщал ее тело и свою похоть, предаваясь ее адским затеям, чтобы не сказать изобретениям (хотя, что может быть нового в мире), ее душа становилась все более и более чужой и загадочной, что усиливало в нем ненормальную, унизительную привязанность к ней. Он упивался ее зловещими чарами как безнадежным наркотиком. Разве так должно было выглядеть то «уничтожение», о котором он давно мечтал? Не лучше ли чистый белый порошок в стеклянной трубке, которую он хранил как самый ценный талисман — именно этот, а не другой, — это уже граничило с легким фетишизмом.

Но это убийственное упоение усилилось еще больше, когда они ступили на землю в Бомбее. Пышность тропической растительности и невероятный жар солнца, которое перестало быть здесь благодатной силой и превратилось в грозное божество уничтожения, способное убить каждого по неосторожности всего на несколько секунд снявшего защитный шлем, жар, более не смягчаемый соленым дыханием океана, а влажный и душный, черно-коричневые тела, буйство красочных одежд людей и цветов — все это преобразило обычный день с самого утра в мучительный кошмар, возводящий черные пышущие жаром ночи до размеров истинного безумия. Вспотевшие, возбужденные, пресыщенные

перчеными тропическими блюдами, исступленные от нескончаемого вожделения и опустошенности, которые они хотели обмануть все новыми выдумками, они тонули в невероятном садомазохистском сладострастии.

Странность окружавших форм, специфическая угрюмость субтропической природы угнетали Атаназия. В полубессознательном состоянии плелся он за Гелей, посещая храмы, театры и запрещенные притоны, разглядывая укротителей змей и факиров, демонстрировавших средь бела дня непостижимые чудеса. В голове его был хаос божеств, цветов, животных и необыкновенных людей. Его также мучили сплетения фигур на фронтонах брахманских храмов и вечно одна и та же глуповато-умновато-хитро-наивная чувственная улыбка громадных статуй Будды, но прежде всего — загадочная психология людей, которые из-за своей непонятности производили впечатление зловещих автоматов. Нет, эти пресловутые тропики на самом деле оказались не такими уж приятными. Ах, что бы он теперь не отдал за мгновение родной июньской жары на подкладке из прохладного дуновения, которого здесь не было и следа. Вихрь, сравнимый по силе с ураганом в горах в Зарытом, был здесь жарким, как будто полыхало из недр громадной печи, а редкие ливни превращались тут же в пар, не охлаждали воздуха, а делали его похожим на тот, что бывает на верхнем полке в бане: ощущалось характерное пощипывание в ноздрях. Каждая травка, каждое самое мелкое растеньице были здесь чужими. Даже облака образовывали совершенно другие формы и потрясающая красота заходов солнца, после которых внезапно наступала более черная по контрасту с нашими ночь, была исполнена зловещего кошмара. И тем не менее он впутывался во все это со все большей самоотверженностью и отчаянно думал, что когда-нибудь надо будет отказаться от этого — а почему, не знал. Невозможно это очарование тропиков разложить на простые элементы, свести к известным вещам — оно, как блок монолитной скалы, ускользает от любого анализа. Такова загадочная сила этих краев: кто раз увидит их, тот остается рабом этих пейзажей до конца жизни. В конце концов они могли остаться где угодно и на какое угодно время — все банки были к услугам Гели: фамилия Берц была известна и здесь, к тому же у Гели была доверенность от папы на все заграничные вклады.

Но Атаназий чувствовал, что дело не может закончиться так, чтобы он постепенно растекся в эротическом свинстве, даже столь высокой марки, хоть он ничего даже не предчувствовал, но уже был уверен, что иная ждет его судьба. Однако вскоре должно было наступить то время, когда подсознательный материал оформился в позитивный план действий. А Геля, впав в безумие путешествования, неслась вперед как ненормальная, глотая один город за другим. По мере усиления их чувственной любви в Атаназий начали происходить удивительные изменения. Оглушенный услаждением неведомых желаний, он почувствовал, как на горизонте души снова начало восходить угрызение совести, как бледное, низкое полярное солнце, совершенно по-другому высвечивая тот разгром последних иллюзий, в который воистину превратилась его теперешняя жизнь. Нечто неохватное в своей огромности (возможно, это была истерическая фикция), что он испытывал некогда к Зосе и чего он теперь не посмел бы даже назвать любовью, начало в нем разрастаться, как опухоль, — медленно, но неуклонно. Все чаще в мыслях своих он общался с духом убитой (иначе он не называл ее) жены. «Жена» — как же странно звучало теперь, когда ее уже не было, это так никогда до конца не понятое Атаназием слово. Раньше оно было символом отказа от жизни, эдакой «затычкой», о которой он мечтал, — сегодня же, казалось, оно означает все то потерянное и презираемое некогда простое счастье, которое только теперь начинало становиться чем-то значимым на фоне удовлетворяемой жажды самоуничтожения. Несмотря на то что чувства обоих любовников становились все более дикими и необузданными, сквозь минуты разрушительного безумия проглядывало дно всей этой авантюры, и призрак разочарования и невозможности насытиться реальностью порой страшил их безнадежной пустотой. Бессилие в том, чтобы обмануть эту пустоту вожделения без настоящей любви, становилось все более ощутимым, впрочем, оба они не хотели признаваться в этом. Ни для Гели это не стало тем «тигриным прыжком», о котором она мечтала, ни для Атаназия, казалось бы, взлелеянное в мечтах уничтожение больше не имело того очарования, о котором мечталось ему перед смертью Зоси.

Наконец они прибыли на последнюю станцию перед Апурой. Оставили автомобили и без слуг отправились вдвоем на «bullock-cart» [73] — двуколке, запряженной двумя горбатыми буйволами, управляемой одним возницей. Через «высокие» джунгли, по адской «влажной жаре», ехали они пять дней и ночей, пока не добрались до маленькой деревушки, расположенной у подножия голой гранитной горы, похожей на хребет громадного слона возвышающейся посреди моря буйной растительности. Это была та самая виденная Гелей во снах Апура. Геля вообразила, что именно здесь на нее должно снизойти откровение, способное изменить ее теперешний взгляд на мир, освободив ее окончательно от католической идеи покаяния, не дающей ей жить полнокровной жизнью. Она уже начинала задыхаться собой с некоторых пор, и ей перестало хватать Атаназия в качестве интеллектуальной пищи. Физически она ощущала себя великолепно и прекрасно переносила климат и неудобства — разве что метафизическое состояние оставляло желать лучшего. Зараженный интеллектуальной ненасытностью любовницы, Атаназий тоже страстно ожидал (неизвестно почему) окончания этого индийского путешествия. На очереди были Цейлон и Зондские острова.

73

«воловьей упряжке» (англ.).

Стояла ветреная лунная ночь. Пальмы гнулись, словно травинки, а непроницаемый хаос, образованный переплетением лиан и деревьев в джунглях, гудел, как море, вздымаемое мерными порывами ветра. То и дело слышался треск ветвей и глухой гул: это с деревьев падали огромные, величиной с дыню, плоды, висевшие на длинных жгутах, а с пальм — орехи. Полная луна освещала жутко странный и печальный пейзаж. Низко над землей летели белые облака, разодранные вихрем в клочья, не похожие на формы наших облаков. Атаназий нервничал: последние десять километров за их двуколкой с навесом из пальмовых листьев шел огромный слон. Он шел спокойно, опустив голову к проему навеса, и ничего плохого не делал, но если бы вдруг захотел, он без труда мог бы от волов, людей и повозки оставить лишь мокрое место. Почему он не делал этого и почему шел, никто знать не мог. На фоне шума вихря из джунглей с обеих сторон дороги доносился жалобный мяуко-лай гепардов. Гелю очень забавляла эта прогулка слона. Его мерно покачивающийся силуэт заслонял весь проем навеса, и в лунном блеске как на ладони были видны и его хобот, который он время от времени поднимал, как будто собирался выкинуть какую-то слоновью шуточку, и белые бивни, блестящие в холодных лучах, и маленькие злые глазки. Несмотря на частые приступы мании самоубийства, Атаназию вовсе не хотелось погибать так пошло, и он едва сдержал Гелю, которой обязательно хотелось обитым сталью острым стеком пощекотать слона в хобот. Наконец, заскучавший гигант остался посреди лесной дороги, махая хоботом, а потом ринулся с ужасным треском в лес, откуда донеслось какое-то подозрительное рычание. Возница, не понимавший ни слова по-английски, обратился к ним на каком-то непонятном индостанском наречии, а потом затянул странную песню без определенного мотива. Эта невинное приключение возбудило Атаназия, который после ухода слона хотел овладеть Гелей прямо на повозке, что случалось уже не единожды. Но княгиня Препудрех мягко отстранила его.

— Нет, не теперь. Мы приближаемся к святому месту, — пробормотала она довольно неприязненно в ответ на его ужасные домогательства.

Они как раз обогнали группу паломников в белом, с белыми тюрбанами на головах. Из глубины леса, в перерывах между завываниями ветра был слышен неровный бой деревянных барабанов. «Неужели она в самом деле стала буддисткой? — подумал Атаназий. — Что за способность к трансформации. Лишь евреи способны на нечто подобное». Впервые с момента отъезда он подумал о ней так. И одновременно увидел чуть ли не наяву лицо умершей Зоси, таким, каким он видел его перед тем, как ее положили во гроб: с одним неприкрытым глазом, как бы искоса на него смотрящим, и с ненормально вывернутымии губами, за которыми виднелись блестящие зубы. Он почувствовал себя одиноко с этой загадочной, чуждой ему женщиной среди муравейника непонятных черных людей, и страшная тоска по Зосе и «той» жизни обдала его болезненно жаркой и противной волной. То презрение, с которым она ушла от него, легло на него невыносимым грузом. Надо было сделать с собой все что угодно, но расплатиться по этому адскому счету и найти силы, чтобы, уходя в мир иной, примириться с ее духом, оказаться с ним на равных. Все то превосходство над ней, которое он чувствовал, пока она была жива, превратилось в полнейшее унижение: он ощущал свою незначительность, и с этим ничего нельзя было поделать — он был прав. «Я уже при жизни человек конченый. Теперь надо только поскорее разделаться с этой жизнью, самое время уйти после свершившейся собственной кончины, но только не здесь, не здесь. Совершить что-нибудь перед смертью, но только там, откуда я родом. Вот только что совершить? Боже! Как же мало возможностей у человека, даже если он хочет погибнуть в какой-нибудь заварушке. Или все слишком мелкое, или абсолютно недостижимое. А вот того, что в самый раз, — никогда нет». Он завидовал Гелиной вере, даже вере в католического Бога, хоть и осознавал объективную несущественность этих переживаний. И все же, несмотря на столь частые изменения и противоречия, во всем этом было что-то живое, а для нее, соразмерно с ее психической структурой, именно это изменение, возможно, и оказалась чем-то самым существенным. В «рестхаузе» [74] в Апуре их дожидалась телеграфная почта. Среди прочего — каблограмма от старого «батлера» Чвирека с горной виллы Берцев, предварительно переправленная через южную люптовскую границу. Известия были «насыщенными»: триумфальная нивелистическая революция на полном ходу, Темпе во главе ее в качестве комиссара внутренних дел, старый Берц случайно расстрелян, без суда и следствия, при штурме дворца, вилла конфискована, Логойский арестован, Препудрех освобожден и получил должность комиссара чистой музыки. Атаназий не получил ничего: не было бедняге от кого. Его одиночество становилось чуть ли не метафизическим, как после большой дозы эфира. Лишь она, причем такое чудовище. Но в том-то и все очарование. Не сказав ни слова, Геля закрылась в своем номере. В том доме вообще было только два номера с ванной. Хозяин — старый толстый индус с редкой седой бородой. На десятки километров вокруг не было белых людей. Он был Атаназию даже ближе, чем это странное создание (в мыслях он ее называл только так), с которым, несмотря на всю его чужеродность, он был связан какими-то адскими узами. И теперь, когда лицо ее болезненно перекосилось от известия о смерти отца (Геля вдруг сделалась похожей на него — похожей и какой-то птицеватой, очень птицеподобной) [«а ведь такой она будет в старости», — успел подумать Атаназий], его утомленное жуткой любовью сердце забилось по отношению к ней как-то по-человечески. Но именно в эту минуту он был «маленьким» — он ничего не мог сказать. Обе они безжалостно преследовали его: одна как тень, в ореоле величия добровольной смерти, что ставило для него крест на всем мире и на нем самом, со всей его «самоличной» важностью, другая — как воплощение непостижимого сочетания: т а к о г о адского семитского ума и т а к о й извращенности, а вдобавок — той самой прекрасной, единственной для него красоты. «Может, различие рас создает это невыносимое состояние отчужденности. Она тем не менее не покорена в той же степени, что и хозяин-индус или первый встречный китайский кули, с которым я вдруг захотел бы объясниться. Но именно это придает влечению столь дьявольский характер, эту абсолютную дикость и непонятность, в этом есть еще и нечто такое, что невозможно выразить, чем она меня околдовала». И теперь он видел ясно, что, если она первой бросит его, он безвозвратно погиб. Но откуда взять силы, чтобы расстаться с ней? Разве что та тень, побеждая его самого ценой тех же страданий опять, с самого начала, вытащит его из этого ада для того, чтобы втащить в свой собственный, расположенный на более высоком уровне духа. Но тогда надо эту жалкую жизнь принести в жертву чему-нибудь, но чему? Диспропорции понятий и фактов, взлелеянных чувств и обязанностей и реального убожества устранить невозможно. Все становилось таким непонятным и до основ жутким, как тогда, когда он ехал с Альфредом, возвращаясь от Логойского, но сейчас без кокаина и извращений он снова оказался в настоящем аду.

74

от англ. resthouse — постоялый двор.

Поделиться с друзьями: