Прощай, Акрополь!
Шрифт:
Художника это не раздражало, а лишь казалось забавным, хотя в манерах певца, в его узком бледном лице с острыми скулами, на которых болезненно розовел румянец, было что–то от паяца. Он продолжал находиться в роли н после того, как шпага и пурпурный плащ уже повисли на вешалке в узкой артистической уборной, грим был снят и только под глазами остались легкие тени. Он жестикулировал в гостях и в кафе, забывая, что он не на сцене, а шагая по улице энергичными шагами, украдкой поглядывал, не останавливаются ли восхищенные прохожие.
Однажды осенью художник встретил певца на узкой, поросшей дурманом улочке старинного рыбацкого городка. Там возле деревянных домов сидели мужчины и перебирали сети — пробковые
— Нервы не выдерживают, — сказал певец. — Да и голос стал сдавать. Посоветовали поискать тихое местечко подальше от столичной суеты. Вот и нашел… Серая вода, мокрые сети и крик чаек над крышей. Два месяца шатаюсь по этим улицам. Говорят, морской воздух помогает… Ночью слушаю, как в сетях свистит ветер — этот город весь опутан рыбацкими сетями, — и мелодии осени мне кажутся тягучими и тоскливыми. Лежу в постели, прислушиваюсь, а сам думаю о сцене, на которую, быть может, никогда уже не вернусь…
На горизонте показались рыбачьи парусники, из–за туч выглянуло солнце, паруса вспыхнули над заливом и снова погасли.
— Морской воздух непременно поможет… Но не забывай, что уже поздняя осень и становится сыро. Я каждое утро вижу, как мои холсты провисают и морщатся от влаги, — сказал художник, глядя на певца с сочувствием и в то же время стараясь, чтобы он этого не заметил. — А что касается голоса… каждый человек переживает кризисы. Я читал где–то об одном певце, не помню, кажется, итальянце… У него все прошло… Нужна только воля…
Завыла пароходная сирена. Это, как всегда в четыре часа, к пристани причаливал пароходик. На борту не было видно ни души, но певец, наверно по привычке, пошел его встречать, ботинки громко стуйали по мокрым блестящим камням набережной.
На следующий день, к вечеру (певец уже должен был вернуться со своей обычной прогулки к пристани), художник пошел навестить приятеля.
Других знакомых в городке не было, а ему хотелось немного развеяться.
Старый деревянный дом, где жил певец, утопал в зарослях инжира — корни, выкрошив штукатурку, впились в фундамент. Художник раздвинул мохнатые листья, чувствуя резкий запах зреющих плодов, и сквозь ветки увидел пристань. Волны двигались пепельно–серой массой, но песок их подсекал, и они с гулом обрушивались на берег, белые и фосфоресцирующие. У причала покачивался пароходик, волны ударялись о его левый борт и раскачивали желтый спасательный круг. Он напоминал венок, который вешают на шею победителя. Но берег был пуст, победитель не явился, и ему оставалось только венчать осеннюю меланхолию.
Художник поднялся по деревянной лестнице. Истертые дубовые ступени скрипели, тягучий отзвук наполнил дом. Это были не только его шаги, лестница хранила в своих щелях шаги тех, кто давно ушел и никогда не вернется, — она их поминала. «В каждом доме этого городка, — думал художник, — есть деревянная лестница. Какой музыкой наполнили бы они этот осенний вечер, если бы в один и тот же час по их ступеням поднялись все те, кто здесь некогда жил? И привели с собой воспоминания: о серебристой скумбрии, лежащей на краю причала, о плавном развороте парусов под вечерними облаками и о растаявшем вдали прощальном взмахе рук, которые еще недавно обнимали девичьи плечи, белевшие на темном фоне пляжа…»
Голос
лестницы позвал певца, и он вышел навстречу гостю. Он стоял на пороге, очерченный легким контуром теплого света: в глубине его комнаты горела свеча…Гость оглядел комнату, она была почти пустой: на кровати красное покрывало, обшитое по краю старым желтым кружевом; несколько стульев — их ножки, чтобы не шатались, были стянуты проволокой — и стол. На скатерти отпечатались донышки ваз и тарелок, стоял цветочный горшок с кактусом, обернутый гофрированной фольгой. Художник удивился, что единственным растением в комнате его приятеля был этот колючий уродец, и чуть было не улыбнулся снисходительно — «что значит желание казаться оригинальным!» — но тут же заметил, что вдоль стен — под окном, возле дверей и у кровати — всюду стояли такие же цветочные горшки. У некоторых кактусов сочные мясистые листья были срезаны и лишь в середине торчало несколько сморщенных желтых побегов. В большинстве горшков земля высохла и потрескалась.
— Что за экзотика? — спросил художник, указывая на стоящий на столе кактус. — Вот уж не думал, что у тебя такое странное увлечение. Я слыхал, что люди собирают старинные монеты, игрушки, почтовые марки, даже драгоценности, но впервые вижу коллекцию колючек!
— Нет, ты пришел в гости не к коллекционеру, а к палачу, — пытаясь острить, сказал певец. — Эти скромные растения, к которым ты отнесся с таким пренебрежением, доживают свои последние дни. Если ты явишься через неделю, здесь будут стоять одни пустые горшки… Это растение призвано спасти мой голос. Каждый раз, когда я, как палач, ножом отрезаю кусок толстого листа и чувствую на языке горьковатую мякоть, я говорю: «Сейчас вы, милые, противные кактусы, спасаете арию Онегина. А вам, пустые горшки с засохшей землей, когда–нибудь низко поклонится сам Фигаро…» — Певец закашлялся, вытащил носовой платок и отвернулся к окну…
Слышно было, как по крыше царапают жесткие крылья разбуженных чаек.
В этот вечер художник пошел на рыбный базар. От встречи с певцом у него на душе остался тяжелый осадок, и он решил немного отвлечься.
Хотя высокие деревья и дома с широкими стрехами, обглоданными ветром, заслоняли море, его соленое дыхание все равно чувствовалось. Издали, словно из глубины угасающего дня, долетал равномерный шум прибоя, и ноздри раздражал резкий запах водорослей и остывающей воды.
Лодки еще не вернулись, а может быть, и вовсе не выходили сегодня в море, и рыбный базар был пуст. На серых прилавках белели пятна высохшей соли, темнели водоросли, причесанные стекавшей с них водой, — своими прядями они прикрывали щели старых досок. Только небольшая рыбка — морская ласточка — порадовала глаз художника. Кто–то привязал ее за хвост к ржавому гвоздю, вбитому в перекладину лотка. Поймана она была, видно, давно, потому что уже успела завялиться на солнце. Голова у рыбки была большая, с выпуклыми, словно стеклянными глазами, а крылья–плавники раскрыты веером. Перепонки переливались всеми цветами моря — от густой синевы до зеленого перламутра.
Художнику было грустно, он надеялся, что рыбный базар взбодрит ему душу веселым гомоном и пестротой красок. Но его окружали лишь пустые, серые ряды прилавков. Морская ласточка тщетно пыталась взлететь навстречу прибою — ее крылья–плавники были опалены горячим солнцем.
А там, где волны, пересыпая камешки и осколки раковин, оборкой стлались на песок, лежал убитый советский моряк. Его вынес на берег прибой. Мокрая одежда плотно облепила могучий торс. Бескозырка, наполненная песком, лежала рядом — ее можно было видеть, когда волны, пенясь, поворачивали обратно к заливу. Тогда же на белой пене резко выделялся профиль погибшего, чтобы через миг снова слиться с мраком.