Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прощай, Акрополь!
Шрифт:

Нескончаемая череда вопросов, на которые каждый отвечал по–своему.

Не из простого любопытства вникал художник в чужие судьбы. В мучительных блужданиях чужого мозга он искал ответа на собственные вопросы. Они проникали в него, как лучи осеннего солнца в кроны деревьев, озаряя светом — на траве или в глубинах его души — опавший лист либо ком грязи. В чужих судьбах он видел проекцию собственной души — иногда деформированной, обожженной горящим угольком злобы или низости, порою — светлой, ликующей, как вспорхнувшая с цветка бабочка.

Потому и не мог он быть равнодушным к боли или радости других людей.

Он тоже подошел к рубежу, когда пора — наедине

с, самим собой — безжалостно подводить итоги.

Й он продолжал это даже в своих сновидениях.

…Когда вечерняя тень доползала от дома до середины двора, сидевшие на лавочках люди расходились по комнатам. Моя душа противилась мысли, что моего друга уже нет среди них. Мне чудилось, что он здесь, рядом; чье–то покашливание, так похожее на его, заставляло меня обернуться, в звуках чужого голоса я ощущал тонкую улыбку старика художника, согревавшую произносимые им слова.,.

* * *

Первым, кого я увидел, ступив во двор дома престарелых, был сутулый низкорослый старик в синей бумажной рубахе и штанах, выгоревших на коленях, так что издали казалось, будто там заплаты из какой–то другой, сероватой материи.

Старик сидел у самой двери. Он привстал, чтоб отодвинуть стул и дать мне пройти, — при этом сверкнули очки, за их толстыми, как лупы, стеклами расплывались зеленоватые глаза.

Движения его были скованны, неловки. Ноги в коричневых полуботинках с круглыми, как яблоки, носками показались мне непомерно большими для его тщедушной фигуры. Он не поднял головы, не взглянул на меня (посторонился лишь потому, что на него надвинулась моя тень). Молча, кивком ответил на мое приветствие и снова опустился на стул, держась обеими руками за сиденье.

Судя по всему, я прервал какое–то занятие, за которое он примется вновь, избавясь от моего присутствия. Я видел, как он просунул ноги в моток желтоватой пряжи, потом натянул его раздвинутыми ногами и, шевеля то одной, то другой ступней, принялся сматывать подрагивающую нить в клубок.

Эта подрагивающая нить привела мне на память долгие зимние вечера, когда мама сидела у печки, сматывая пряжу в большие красные клубки. Я держал обеими руками моток овечьей шерсти, который каждый раз, как нитка дергалась, царапал меня, смотрел, как растет клубок, затягивая под свои спирали сверкание огня, и чувствовал, что эта нить связывает меня с матерью, с ее воспоминаниями и бессонными ночами, огорчениями и тревогами.

Шерстяная струна тихонько звенела, и мне чудился запах вскипающего цголока, которое вздувается, вспухает и заливает печь шипящей пеной.

Только смерти под силу оборвать эту нить.

Нить в руках Ивана Барбалова — так звали старика в толстых очках, приехавшего в дом престарелых из дунайского села Цибер, — была более тонкой и упругой, чем мамина нить, царапавшая мне ладони в давние зимние вечера. Мне казалось — попытайся я порвать ее, она до крови вопьется в руку.

Такой нитью (она называлась рыбачьей лесой) мой отец чинил бредень перед тем, как повесить его сушить.

Он клал мокрую сеть на колени, перебирал ее, отыскивая дыру, очищал от щепок и прошлогодних листьев, однажды обнаружил там даже вьюнок, который бог весть когда вплелся в пропахшую рыбьей чешуей сеть и успел почернеть, как сгнивший прутик. Когда отец отцепил его, он сломался.

Иван Барбалов, несомненно, собирался плести рыбачью сеть. Но зачем она ему здесь? Вокруг — лишь холмы, поросшие виноградом и ежевикой. Нет тут реки, по которой он пошел бы, широко ступая — чтобы не поскользнуться на каменистом дне, — взмахнул бы сетью раз, другой, свинцовые

грузила подхватили бы ее, и, повторив шум вспугнутой птичьей стаи, она взлетела бы над головой и, со свистом распластавшись на воде, наполнила бы бульканьем ее глубины.

Реки не было. Был лишь мутный ручеек, в котором плескались утки, пронзительно кричавшие, когда им удавалось поймать головастика. Да если б река и была, кто бы ему позволил ловить рыбу сетью?

«О Дунае вспоминает. Верно, рыбачил прежде, а теперь сидит, плетет сеть, просто так, чтоб отогнать тоску по дому», — догадался я, глядя, как старческие руки ловко подхватывают нить деревянным крючком, делают петлю, затягивают узел. Когда нужно оборвать нить, зубы старика скрипят над нею, точно железные. Петля за петлей — и легкая, прозрачная сеть, похожая на пчелиные соты, складками ложится к его ногам.

На другой день я увидел эту сеть снова — она висела во дворе, натянутая на несколько шестов.

* * *

Вторая моя встреча была с Седефиной.

Я никогда раньше ее не видел, по сейчас уверенно шагнул к ней.

В тени грушевых деревьев стояла карлица на неуклюжих ногах, с негнущимися, точно закованными в гипс коленями. Ощутив у себя в руке мягкую, детски–пухлую ладошку с короткими толстыми пальцами и твердыми, как у каменотеса, ногтями, я дружески улыбнулся этой женщине, так подробно описанной мне моим покойным другом.

— Здравствуйте, Седефина, — сказал я. — Рад вас видеть.

— Откуда вы меня знаете? — удивилась она, но в голосе прозвучала радость. Вероятно, оттого, что незнакомый человек обратился к ней так любезно. — Неужели видели в цирке?

— Нет, не довелось. Я редко хожу в цирк. И по собственной глупости лишил себя незабываемого, уверен в этом, удовольствия.

— Как жаль! Мне было бы приятно, если бы оказалось, что мы встречались там… Я работала в клетке со львами — дрессировка и прыжки… Была у нас еще черная пума, но прожила всего три сезона и сдохла — кто–то подбросил ей кусок мяса с булавками.

Я смотрел на эту коротышку — у нее было плотное, будто налитое свинцом туловище, большое мясистое лицо, серые глаза, прятавшиеся в тени седых, неумело подкрашенных волос, узкие бледные губы с острыми, как у ласточкиных крыльев, уголками — и пытался представить ее себе в клетке с хищниками. Что привело ее туда? Обаяние риска? Жажда славы? Или проще — сметливый цирковой антрепренер взял эту карлицу, чтобы сильней пощекотать нервы публике? Малютка среди хищников пустыни — куда уж хлеще?.. Трагичностью лица, робостью движений, беззащитностью, подчеркнутой стареньким платьицем, будто сшитым для пятилетней девочки, она напоминала картины Тулуз-Лотрека. Мне казалось, что выцветшими глазами этой пожилой женщины, проведшей лучшие годы жизни среди рыканья львов, на меня смотрят танцовщицы парижских предместий, выписанные художником с такой любовью и таким состраданием.

— Я жила на улице Веслец… О, этот трамвай — он будил меня ровно в четыре утра, — продолжала свой рассказ Седефина. — Тогда я злилась, а теперь он снится мне по ночам, и я счастлива, когда хоть во сне слышу, как скрипят рельсы…

— Слишком поздно понимаешь, как ты привязан ко многим вещам, которые прежде тебя раздражали, либо ты их попросту не замечал. Слишком поздно, когда они навсегда утеряны, — сказал я.

— У нас был китайский сервиз. Тончайшей работы. Вечером смотришь сквозь чашку и видишь свет люстры. Знаете, йри бомбежке у меня в комнате снесло стену. Кровать — в щепки, а фарфоровый сервиз целехонек. Только пыль слегка насела — и все!

Поделиться с друзьями: