Прошедшие войны
Шрифт:
— Не говори так — не говори, да благословит Бог всех умерших, но все мы смертны, и говорят, что лучшие сходят с этой грешной земли раньше…
— Ха-ха-ха, — засмеялся Цанка, — значит, ты, дедушка, не из лучших?
— Ну что поделаешь, — развел руками старик, и тоже чуть улыбнулся, — кто-то должен страдать… А вообще-то все в жизни относительно… Устал я, молодой человек, пойду домой.
Старик, тяжело кряхтя, встал, отряхнул одежду, медленно повернулся и направился к селу.
— Дед, — окрикнул его Цанка. — Как тебя зовут?
Андиец остановился, сделал полуоборот.
— Анди-Хаджи из Ботлиха.
— Так ты значит Хаджи? Вот почему так грамотен, — чуть приблизился к нему Арачаев.
— Да, я совершил Хадж задолго до твоего деда Баки-Хаджи.
Цанка подошел еще ближе к старику, выставил вперед палец, как бы наставляя
— Ты меня извини, Анди-Хаджи — теперь из Дуц-Хоте, — сказал он твердо, — но при всем моем уважении, я хочу сказать одну непреклонную истину — ты идешь не в свой дом. Это наши дома, и наше село, и вы все должны помнить об этом… — глаза Цанка блестели решимостью. — И мы обязательно вернемся… Обязательно!
Старик от этих слов совсем согнулся, весь обмяк, не глядел на Цанка, опустил глаза в землю, грузно оперся на посох.
— Ты прав, чеченец… — сказал он тихо. — Знаешь, как мне больно идти в чужой дом, пользоваться чужим туалетом, знать, что над тобой висят проклятие и слезы хозяев… Просто дети не оставили… Я сегодня же уеду… Мне надоели эти страдания на исходе жизни… Прости нас, сын… Прощай.
— И ты меня прости… До свидания, Анди-Хаджи из Ботлиха. Арачаев быстро двинулся вверх по склону к истоку родника, обогнул клокочущий в ярости фонтан, стал подниматься в гору. Тяжело взбирался по тропе, которой когда-то шел с Баки-Хаджи. Горькое воспоминания о прошедшей счастливой жизни вновь охватили его душу, глаза невольно слезились, он бежал ввысь, в горы, в чистые альпийские луга, чтобы не видеть и не вспоминать всего этого кошмара.
С трудом он достиг смотровой скалы, тяжело дышал, вновь защемило сердце, в затылке и в висках учащенно бился неровный пульс. Цанка устало сел на молодую, сочную траву, оглянулся вокруг. Как прекрасен и живописен был этот мир, этот родной край! Эти горы! Этот бесконечный, разнообразный горный ландшафт благоухал в весеннем цветении. Озабоченным гомоном голосили птицы, с равнины дул свежий ветерок, а далеко над Эртан-лам сгустились белоснежные, вихреватые облака… И все-таки не получал Цанка радости и наслаждения от всего этого видения, от этого пейзажа. Не было во всем этом жизни, радости, былого упоения. Он долго смотрел на изуродованное, выкорчеванное кладбище, на с размахом построенную в долине Вашандарой свиноферму, на искривленную дорогу к ней, выложенную из надгробных камней, на игрушечные очертания неухоженных домов Дуц-Хоте. Потом видел, как неуклюжий железный, гусеничный трактор с дымом, с копотью, с остервенением и рычанием перепахивал родное поле — видимо, хотел все перевернуть с ног на голову. У него это получалось. Все шире и шире становилось черное перековерканное поле, все больше и больше сужалась цветущая разнотравьем горная долина Вашандарой. А вокруг одного бездушного трактора бегало семь человек с портфелями, с ручками в карманах, со значками на лацканах, они внимательно глядели сквозь толстые увеличительные очки и подсказывали, и направляли железный трактор в нужном маршруте — так, чтобы не оставить на весеннем поле цветущей травинки, чтобы не кружились над ароматным нектаром бабочки и пчелки.
Чувства беспредельной злобы, ненависти и вражды вскипели в душе Арачаева ко всем этим нелюдям, исковеркавшим, перепахавшим его жизнь, его судьбу. В ярости он сжал кулаки, весь дрожал, напрягся в гневе, а потом собрал во рту едкую слюну и горько сплюнул.
— Будьте вы все прокляты! — закричал он.
Горное глухое эхо раскатисто повторило: «Кляты, кляты, кляты».
Еще долго он стоял, смотрел с отчаянием на родную землю и вдруг подумал: «Все, я стану абреком, я буду мстить этим тварям, я им не дам покоя и жизни… Я отомщу за своих детей, за своих родителей, своих родственников, за свою землю… Этим бездельникам не будет пощады, до последнего вздоха я буду бороться, они не смогут наслаждаться жизнью в нашем райском краю, они не будут пахать наши земли».
С этим твердым решением он полез вверх по заросшей, скалистой тропе ко входу в пещеру. Резкими движениями разорвав густую, прилипающую к рукам противную паутину, пролез в узкий проход. Долго не мог освоиться в полумраке подземного помещения. Наконец увидел исходивший с потолка слабый свет, двинулся вперед. Под ногами заскользила вонючая слизь. Цанка поскользнулся, теряя равновесие, взмахнул руками, одной рукой коснулся чего-то отвратительного, живого, в то же время из другой руки вылетел чемоданчик, с глухим звоном ударился о каменный пол. В
пещере началось что-то невероятное: все завертелось, закружилось; начались невообразимый писк, шум, порывистые взмахи. Несколько раз о Цанка с силой ударились летающие хищники, он в испуге сел на корточки, закрыл руками голову. Вскоре все угомонилось, наступила странная тишина. Тогда Цанка осторожно встал, осмотрелся. Кругом на потолке в безобразных позах висели отвратительные существа — летучие мыши. Он невольно улыбнулся, даже присвистнул. Что-то стало роднить его с этими тварями, теперь и он будет вести такой же образ жизни — ночью убивать, грабить, насиловать, а днем отдыхать, может даже в этой пещере. «Правда, вонь здесь невозможная… Но ничего, привыкну, разведу огонь, кое-что вычищу, — думал он, оглядывая кривые потолки, густо обсаженные колонией хищников, — заразиться бешенством я не боюсь — уже давно я сошел с ума, стал ненормальным».Тем не менее он быстро отыскал свой чемоданчик, с отвращением дотронулся до липкой, измазанной мерзостью ручки и, невольно зажимая нос, двинулся к противоположному выходу. На другой стороне горы был иной мир. Какое блаженство! Колонистов здесь не было!.. И воздух, и цвет деревьев, и пение птиц на этой стороне были краше, сочнее, роднее. Небо было голубое, высокое, бездонное. Воздух — ароматный, ненасытный, здоровый. А цветущий лес шелестел листвой, с радостью приветствовал местного жителя. Вдалеке, извиваясь ленточкой, сквозь обрывистое, глубокое ущелье протекала молочная речка Лэнэ, на противоположном склоне, в живописной впадине, сияло озеро материнских слез. Почему-то Цанке показалось, что водоем стал шире, полноводнее. «Да, — подумал он, — много горестных материнских слез вытекло в последние годы».
Нарвал Арачаев руками много молодой травы, подложил ее под себя, сел на землю, любовался родными просторами, жалел, что нет рядом любимых людей, ныло сердце от переживаний, от невозвратной жизни, от одиночества. Потом пару раз зевнул смачно, потянулся, сомкнул незаметно глаза и забылся в сонном небытии.
…Лежит Цанка и краем глаза видит, как из пещеры выползла длинная, тонкая змея, ядовито шевеля язычком, подползла спокойно к нему, проворно перелезла через руку, забралась на грудь, с нахальством уставилась в лицо, потом свернулась в калачик и стала расти в человеческий образ, и по мере ее увеличения чувствует Цанка, как продавливается его грудь, как тяжело ему становится дышать, как гадливо пахнет трупным и пещерным запахом этот образ, как омерзительно смотрит он в его лицо своими выпуклыми глазами сквозь увеличительные линзы очков… О, Боже мой! Так ведь это Бушман!
— Да, я, — улыбнулся хитровато пришелец. — Как дела, Цанка?.. Да. Вижу, что худо. Полысел весь, поседел, состарился.
— Ты бы пережил, что я, — посмотрел бы я на тебя.
— А что, хуже Колымы разве бывает?
— Хм, Колыма это цветочки, там ты один страдаешь… А теперь у меня горе великое — всю семью потерял.
— Знаю, знаю, Цанка, только не все, что кажется на земле горем, — горе, а счастье — счастье.
— Это как понять?
— А вот так. Оказывается, люди на земле вообразили мнимые ценности и в погоне за ними жизни не видят, а ценности под носом, доступны и очевидны, но человеческая плоть глупа, ненасытна и кощунственна.
— Замолчи, Андрей Моисеевич, мне надоели сегодня морали. Я всех детей потерял, одиноким остался.
— Знаю, знаю, Цанка дорогой, — улыбался по-прежнему Бушман, — не переживай, Бог дал тебе детей, он и забрал их. Наступит время, и ты может быть увидишься с ними, если будешь вести себя хорошо.
— А что, я себя плохо веду? — возмутился Цанка.
— Не знаю, я не Бог, чтобы тебя оценивать, но знаю одно, что тебе надо терпеть…
— Сколько еще можно терпеть? — злобно вскричал Арачаев. — Успокойся, Цанкочка, недолго… До конца жизни. Ха-ха-ха, — захохотал Бушман.
— И когда эта жизнь проклятая кончится?
— Так, Арачаев, так, — засуетился Андрей Моисеевич, стал сразу строгим, даже вытянулся в недовольстве. — Так говорить нельзя… Категорически нельзя. За такие разговоры нас может наказать Всевышний.
— Хм, при чем тут я и ты? — теперь усмехнулся Цанка.
— Как это при чем — мы давно одной судьбой повязаны, с тех пор как по дороге на Верхоянск сошлись… Помнишь, как мы с тобой в одной шкуре лошади спали? Вот с тех пор и соединились наши души. Просто ты этого не ощущаешь, потому что ты черствый человек, а я все переживаю, и тогда переживал, всегда о тебе забочусь, хожу рядом с тобой.