Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Отец, верно, уже давно втайне пенял себе за невни­мание ко мне, отчасти извинимое его физическим уве­чьем, отчасти душевным, если позволю себе эту стро­гую оглядку, уповая смолоду соединить во мне воен­ные навыки с тайной ненавистью, которой не поручить никакому наемному броненосцу. Испуг по части моего недуга и птичьих ужимок, доложенных Артемоном, под­виг его вплотную взяться за мое военно-патриотичес­кое воспитание, прежде предпринимаемое урывками, и, поскольку между обеими грамматиками и хирею­щими пуническими забавами оставалась еще бездна времени, дядьке удалось-таки отстоять и Пиндара, и Каллимаха, за которого, рефлекторный ретроград, он, впрочем, бился вполсилы. Подошли неторопливые осенние ночи, которыми я, предутренний сновидец, так дорожил в детстве, но теперь меня расталкивали затемно, в окне дотлевал лунный огарок, ледяная вода в тазу по локоть обжигала руки, и еще при нянькиной свечке, с недожеванной горбушкой во рту, я выталки­вал себя на крыльцо, где нам подводили коней — отцу неизменно его рыжего любимца Аконда, а мне пока, но уже недолго, какого-нибудь пони посмирнее, чтобы не растрясло едва зажившее. Лошади фыркали во тьме, трясли шеями, Парменон как можно ненавязчивей старался услужить отцу, заходя с увечной стороны, весь такой собранный и стиснутый внутри, чтобы способ­ствовать господскому усилию,

но и не подать виду, не повести локтем, не унизить чрезмерным усердием. Помнится, эта его потупленная, незаметно-декларатив­ная услужливость как-то меня задевала, но нужды в ней не было, потому что отец, которому ярый кантабр с последним мстительным вздохом как бы с рук на руки, с левой на правую, передал эту тяжкую отметину от­верженности, был еще раньше вполне в ладах с левой, и даже теперь, разогнавшись в карьер, умел, одними ногами стискивая круп, на пядь вогнать копье в каш­тановый ствол, пока я долго путался в своем, еще без наконечника, чтобы как-нибудь опасно не осрамить­ся. О стрельбе из лука, которой он смолоду слыл, не было, конечно, и речи, вернее только речь и была, когда он, приходя в свое всегдашнее спокойствие, бывшее ему заменой гнева, подробно наставлял меня в пар­фянском приеме. Приходилось искупать понятливос­тью. Впрочем, развернуться в седле, как я стал исхит­ряться лишь через годы, ему и тогда не составляло ви­димого труда.

Спешив Парменона, принимались бросать мяч — отец легко ловил левой и вгонял нас в липкий пот; затем он учил меня конным премудростям «Трои» в надежде, что мне все же выпадет прогарцевать в праз­дничном шествии, как и ему когда-то под началом Аг-риппы во второе консульство Кайсара, о чем, по по­нятным причинам, я узнал уже не от него. Летели в опор по склону балки, по ощетинившейся буреломом просеке, где мой маленький скакун однажды промеш­кал, и я, продолжая путь по воздуху, распорол об острый сук предплечье, и плащ мгновенно отяжелел от крови. Осадив глазами слугу, отец коротко велел мне вернуться в седло, словно это и не он недавно трясся над моим фиктивным одром, и мы двинулись дальше, но уже шагом, а я, не слыша боли, потрясенный, что со мной не церемонятся, что я, стало быть, уже не дитя, доблестно отгонял своего верхового зверька от воды и простуды, доблестно, хотя и в полуобмороке, подъез­жал к воротам усадьбы, где с двух концов забора меня брали в ласковый перекрестный прицел взгляды Кал-листа, которого я еще подержу в недолгом секрете, и девочки со сладким именем Иоллада, которой я начи­нал и надеялся нравиться.

Мне уже не избежать признания, какую разоритель­ную дань я впоследствии уплатил безумию, пусть не­избежному, но по особому выбору втройне подвергаю­щему себе редких из нас, словно Эркула в его смерт­ные, то есть уже предсмертные годы — или даже предбессмертные, чего не сказать о нас. Но если на подступах к зрелости любовь очевидна и даже желанна во всем ее грозовом безрассудстве и бесстыдстве, мои первые полудетские экскурсии в эту область были со­пряжены с тем испугом, который, как видно отсюда, скорее свойствен по эту сторону перевала, откуда за­метна несоразмерность затрат и прибылей. В кругу са­мых близких, включая поначалу и младшего брата, и Лукилию с ее нехорошим писком, и даже ушедших, но возвращенных неопытной силой детского ума, любовь тогда не имела имени и еще не нуждалась в нем, как не было слов, кроме порожних звуков Энния и Найвия, для долга и благочестия. Да и не пришло бы в голову теснить в одно слово радость близости отца, чудо наших утренних совместных ристаний, исподвольных уроков республиканства под воздушными арками снарядов, с этим дальним и медленным тяготением к неизвестному месту, где еще вчера я не сумел бы запо­дозрить человека — не из господского высокомерия, которого был чужд, а потому, что список первоначальных персонажей не предусматривал возникновения новых из звездной пыли кулис. Свой понятный поря­док мы выстраиваем из того, что нам известно, и дети здесь, наверное, строже всех, потому что им известно меньше. Вода — это прозрачное в тазу или чашке, она имеет форму и цель, и вовсе не сродни безадресной сутолоке дождя, над которым даже моя повсеместная власть была уже не столь очевидной.

И не то чтобы я намного превосходил ровесников наивностью; чему-то учила конюшня, да и в овраге летними вечерами было на что посмотреть, а в воспи­тании дядькой Сабдея я понимал больше, чем предпо­лагалось, — но все это было снаружи, в мире взрослых и зверей, а жизнь навсегда оставалась детством.

Даже за собственным прошлым, на дороге, обнесен­ной глухими стенами, куда не вхож самый долгий по­путчик, нельзя наблюдать незаметно. Нередко чудится, что оттуда, точно из раковины рапана, полной безвы­ходного шума уже отсчитанной жизни, меня наугад, слепо выслеживает маленький человеческий моллюск, тщась нащупать свой бронзовый военный вымысел, посланный с некоторой счастливо обитаемой поляны в шелковой траве одолевать безглазое, — не себя, а как бы старшего брата, возлюбленное полутождество, кото­рому поручена вся отвага. Он словно силится преподать урок, проверить, тот ли я, на кого была надежда, и твердо ли храню наши общие секреты, меж тем как я давно вверил их без нужды первому встречному. Мальчик, как вам недолго уже оставаться — тебе и твоей игрушечной лошадке — под этой стеной Скипионов! Если прищу­риться отсюда, сверху, можно видеть, как из вообража­емой эфиопской яви кочуют в запредельную Индию лопоухие слоны лет. И возвращаются назад.

Иоллада была дочь нашего вилика Эвтюха, темно­ликого киликийца с голым квадратным черепом и выговором медузы, обрети она дар речи. Впрочем, оче­видная в этом портрете критика не приходила в ту пору на ум и наслоилась лишь впоследствии, поскольку изна­чально известное не имеет качеств, а Эвтюх у нас в семье намного мне предшествовал, будучи еще юно­шей, если с такими случается юность, приобретен из партии разбитых Помпеевых — сыновних, конечно, — пиратов. Отец, надо думать, усмотрел в нем какие-то способности, потому что отличил его даже перед любимцем Парменоном и выучил на управляющего, а в этом качестве ему была позволена жена и потом­ство. За жену почти не поручусь, что она существова­ла, то есть наоборот, их было две по очереди, и я уже не помню, о какой идет речь. (Мысль сомнительной ясности, но эффектна, поэтому оставлю без попра­вок.) Обе хозяйничали на сельской вилле, куда я в ранние годы наведывался редко. Там же выросла и Иоллада с братьями, которые большую часть года пасли овец в горах, такие же неладные и лысые, как и их родитель, а она была совсем другая, видимо в какую-то из своих матерей, то есть этих жен, — нет, мысль просто не поспевает за красноречием. Неверно ска­зать, что она была красива, — мир изменился с тех пор, и слова в нем состарились, но она была хороша тем, что нравилась

мне.

На исходе лета, по дороге домой после одного из единоборств с грамматикой, я увидел, как она в пер­вых сумерках купалась в ручье. Я просто услыхал плеск и в безотчетном любопытстве раздвинул ивовый по­лог, за которым она стояла. Прежде я никогда не ви­дел женской наготы — незачем повторять, в каком ста­росветском духе нас воспитывали; даже в баню отец, сам не завсегдатай, водить меня избегал, а застигнутая за умыванием няня в счет не шла, как не замечаешь, что лошади ходят голыми. Я был ошеломлен — это ничем не предупрежденное обмирание сердца, холод­ная влага ладоней, арестованный в горле вздох; я был испуган внезапной глубиной волнения. В своей тща­тельной вселенной я, демиург детали, предусмотрел немало неожиданностей, то есть все проставленные в списке. Например, меня неотложно посылают в Еги­пет легатом, макробии восстали и уже осадили Алек­сандрию, цивилизация у последней черты — хорошо, что у нас есть такой молодой и способный в Испании, новый Скипион, сенатор и консул. Со мной, конечно, отец, я позволяю вразумить себя родительским сове­том. Макробии покорствуют без кровопролития и при­ставлены к полезным ремеслам, например к кирпич­ному делу. (Дурного в кровопролитии я, впрочем, не видел, но так было достойнее восхищения.) Или гума­нитарный вариант: я скромно сознаюсь в авторстве «Анналов» — оказывается, все записано с моих слов. (Неувязка со временем, но я увязывал.) Съезжаются знатоки и ценители внять небесным звукам у ног юно­го гения, в Афинах ваяется статуя — венок, мрамор­ный взгляд в нездешнее, кифара и хламида. Были и другие предусмотренные апофеозы.

И теперь здесь, в сине-сером сентябрьском воздухе, затопившем вечернюю речную пойму, мироздание дет­ства пустило трещину, течь, по темнеющей ткани зре­ния двигалась живая теплая прорезь, невидяще шла мне навстречу в тяжелых жемчужинах влаги, преломивших прощальные сполохи света, и как воображаемо нежна была эта кожа моим испуганным ладоням, как вожде­ленна! Я отшатнулся и протолкнул невыдохнутое в бронхи, с неуместным писком, или это просто хруст­нул папирусом стиснутый в кулаке Квадригарий, и тогда она возвела глаза, Аталанта материнских сказок, гото­вая сорваться в знаменитый бег, но затем, мгновенно раздумав, вышла из уже непрозрачной ясеневой тени, откинула с плеском за плечо спутанные русалочьи во­лосы и принялась их закалывать, так высоко занося локти, что маленькие волны грудей, на которых каменел мой взгляд, натянулись почти до исчезновения. Она, видимо, поняла, кто притаился за ивовой штриховкой, и решила, что передо мной не зазорно.

О, как же было мне поступить в этом непосильном счастье, где все кости вдруг упали в мою пользу, но недоставало смелости стребовать выигрыш? Я был, наверное, не глупее, чем от меня ожидали, и в менее ошеломляющих обстоятельствах не упустил бы выго­ды, но как знакомиться и о чем заговорить с голой женщиной, делающей вид, что ее не видят, насквозь светящейся волшебным бесстыдством, которое наеди­не с собой было бы ей бесполезно? Я ведь был только мальчик, чуть поначитаннее прочих, но в самом воз-вышенном смысле, а ей, уже лет тринадцати, терпеливо прелестной, в золотистой патине зрелости, нужно было такое, чего мне не вполне доставало, хотя и воз­мещал авторитет, моя власть над нею от рождения, которую я вложил целиком в жадный взгляд из-за су­меречных сучьев. Отчеканив на леденеющем небе пос­ледний профиль, она прямо на мокрое натянула одеж­ду и со вздохом растворилась во мраке, из которого, словно заждавшись, разом прыснули первые звезды.

Я пришел домой почти не дыша, в страхе расплес­кать необдуманное и неназванное, молча поцеловал отца, еще теплившего в таблине свечу, и тихо исчез под одеялом, потеснив сопящую собаку. Мне присни­лась мать в венке из лиловых листьев и цветов, с рас­пущенными волосами в бликах, с узкой черной вазой на сгибе локтя — она стояла по плечи в пышной при­брежной зелени и манила меня свободной рукой, ука­зывая на вазу, ей нужно было сказать что-то важное, но с первым шагом меня пронзил такой неистовый испуг и стыд, что уже было невозможно двинуться с места; тогда она улыбнулась и прижала к губам тыль­ную сторону ладони. Я взглянул на вазу — на ней гре­ческими буквами было написано какое-то слово, шед­шее по ободу, и надо было подойти, чтобы прочитать, во что бы то ни стало прочитать, но отнимались ноги, и от судорог усилия я проснулся. Кто-то часто дышал в лицо: это собака слизывала мне слезы.

Я не искал объяснения своим снам, хотя няня, в надежде нахвалить мне будущее, прямо вымаливала их, и я уступал ей те, что поглупее, чтобы вернее уберечь самые заветные. Но теперь я потерялся, узнавая в при­зрачном приходе матери тайну, даже жутковатую дву­смысленность, но мало полагаясь на прозорливость Юсты, которая умела возвестить лишь милость Кайсара и несметное богатство. Отцу, годами обходившему наши общие потери молчанием, я довериться не смел. Тайна была адресована мне одному, словно письмо издалека на неизвестном языке. И все больнее стано­вилось ясно, как по-детски я промахнулся, убеждая себя в собственной неповторимой реальности среди неве­щественных предметов, пока они помыкали мной, как хотели. Вселенная спала, ей снился одичавший от оди­ночества мальчик, и собственная жизнь на свидании с чужой казалась куда исчезновеннее.

Благо было еще тепло. Оставшись без ответа, Иоллада продолжала игру, и мое речное откровение стало ежевечерним. Я прибежал к заветной излучине на сле­дующий же день, судорожно проглотив заданное из Найвия, и был не только не обманут, но заворожен вдвойне. Она сидела на камне, лениво распуская рем­ни обуви, и, различив шорох моего приближения, раз- делась, но окунулась походя, мельком, и принялась собирать какие-то цветы и плести венок, хотя в пре­досенней скудости там было больше травы и листьев. Я стоял задохнувшись, я жил за чертой времени, по­добно дикарю, взирающему из засады на досуги женс­кого божества. С вершины наболевшего возраста легко посмеиваться над бестолковой любовью детей, еще робеющих, вопреки взаимному тяготению, без обиня­ков воспользоваться друг другом. Но если бабочке во­сторги гусеницы наивны, ей лучше не забывать, как весело ползалось в юности, потому что теперь и в по­лете нет половины той радости. Моя ненаглядная на­яда, поначалу явно ожидавшая более решительной развязки романа, быстро вошла во вкус этих притворных полувстреч и каждый раз изощрялась новой выдумкой сильнее вскружить мне голову. Однажды она подошла так близко, что я мог бы дотронуться до нее, просто вытянув руку. Назавтра она уже ложилась тут же навзничь на траву, изобразив примитивной мимикой, что прячется от расшумевшегося ветра, а я, не утерпев на этот раз, просовывал сквозь листья длинную травинку и тихонько водил по животу и ниже, содрогаясь от соб­ственной смелости, и она не противилась, даже не ус­тупала смеху, сколь ни явно было искушение, но когда становилось совсем щекотно, просто шлепала по бед­ру ладонью, сгоняя неизвестное насекомое.

Поделиться с друзьями: